Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 52 из 127



Фрэнк выкладывал все, что у него было на душе. Пусть Ольга представит себе его отношения с сослуживцами… о чем бы ни шел разговор, ведь не обойдешься без «точки зрения»; и Фрэнк опасался разговаривать с ними, потому что он не доверял своим «точкам зрения», кто их знает, может быть, они у него неподходящие? А сослуживцы тоже не особенно стремились с ним общаться, так что по молчаливому соглашению они виделись только в конторе. И все-таки он до сих пор еще как-то держится в фирме, затравленный, озирающийся по сторонам, подозреваемый и сам ставший подозрительным… Это ужасно, томительно, унизительно. «Представляю себе», – отвечала Ольга. И действительно, она себе это прекрасно представляла. Что он будет делать, если его выставят за дверь? Вернется в Штаты? Сколько раз он уже задавал себе этот вопрос… Если его рассчитают, за ним последует заведенное на него дело! Его наверняка запрячут в тюрьму! Тогда что же, оставаться во Франции? Но если он останется во Франции с семьей, если он никогда не вернется в Америку, его дети станут эмигрантами, чужими даже для него и его жены. Они будут любить не те пейзажи и не те кушанья, что их родители, они будут представлять себе Соединенные Штаты только по фильмам, будут говорить по-английски с акцентом… Сделать из своих детей эмигрантов… Останутся ли они американскими гражданами или натурализуются, все равно: если наступят трудные времена, они обязательно окажутся под подозрением у тех или у других и в конце концов у всех. Все люди, которые не живут в своей родной стране, всегда вызывают подозрение у кого-нибудь или у всех… Ольга ничего не отвечала, она была вполне согласна с Фрэнком. «Одним словом, я не знаю, как это случилось, – говорил он, – но я чувствую, что в ближайшие дни я все равно превращусь в „нежелательного иностранца“. Я, свободный освободитель Франции! Это еще не свершилось, но я чувствую, что неизбежное нависло надо мной! Знаете ли вы, что я улавливаю в эфире волны, как радиоприемник?… Только случается, что я все их улавливаю одновременно, они смешиваются, и я уже не понимаю, о чем идет речь…»

Жарясь на солнце, Фрэнк часами мог рассказывать Ольге о своих злоключениях… Ольга не расточала ему утешений… да, он попал в переплет, ничего не скажешь… но иногда все как-то улаживается… Например, если бы вспыхнула добрая война и все бы окончательно пошло вверх дном! Такого рода утешение опять вызвало у обоих смех. Фрэнк, стараясь, чтобы Ольга этого не заметила, любовался ее длинными ногами в холщовых штанах и чем-то новым, что в ней появилось здесь, в деревне, чем-то неуловимым, мягким, женственным, чего он никогда раньше в ней не замечал, даже в те годы, когда она была так хороша. Он рассказывал Ольге, теперь он может ей в этом признаться, что он немного побаивался ее тогда на Монпарнасе… для него она была чересчур великолепна. Женщина, больше подходящая для того, чтобы выезжать с ней в свет, чем для того, чтобы возвращаться с ней к себе домой. В его воображении она была неотделима от Оперы! Сопровождать ее в Оперу, спать в Опере, есть в Опере!… Они опять смеялись. А вот сейчас, в холщовых штанах, она была уже не из Оперы, скорее из оперетты! Коротенькая ее кофточка упрямо вылезала из штанов, оставляя открытой загорелую кожу, завернувшаяся штанина… а какие у нее были мускулы!…

Иногда Фрэнку было нелегко. Жить в такой близости с женщиной… которая становилась в его глазах все прекраснее! Но он ей обещал вести себя «честь по чести», он не хотел все погубить. А все, несомненно, будет погублено, если он осмелится… Ни разу за все эти дни и ночи, такие короткие, она не сделала жеста, не сказала слова, которые напомнили бы о том, что они здесь вдвоем, наедине, мужчина и женщина. В Ольге не было и тени искусственности, искусственность – признак зависимости от других, поскольку она доказывает, что вы с ними считаетесь. Ольга не давала себе труда притворяться, она была по-детски, совершенно естественна. Такая близкая, она была похожа на недосягаемую снежную вершину, и молчание было ее обычным состоянием. Лишь изредка ей случалось обмолвиться словом или фразой о себе самой, и тогда в ее молчании как бы открывались бойницы, за которыми сверкала бездонная человеческая жизнь. Ей стоило произнести коротенькую фразу, чтобы остановить поток слов Фрэнка:

– Когда я была девочкой, у меня было сто пятьдесят миллионов друзей и подруг и еще родители. Теперь вокруг меня сорок миллионов прохожих. И у меня нет больше родителей.

Она произнесла это так же просто, как «я еще не прочла газету…» или «я потеряла носовой платок…» Фрэнк неутомимо распространялся по поводу всяческих удостоверений, паспортов для иностранцев, трудовых книжек… а Ольга слушала его внимательно, сочувственно и только раз сказала, просто так, между прочим:

– В 1945 году я пошла в консульство, чтобы попросить советский паспорт… Но когда они услышали фамилию моих родителей… Мне не хотелось спорить. И я осталась во Франции. Мой случай очень сложный, боже мой, я это знаю. Но советские русские всех подозревают, никому не доверяют. Они переживают «время подозрений». Перед ними каждый почувствует себя виноватым. Если уж на то пошло, я предпочитаю, чтобы меня подозревали здесь. Это не так для меня оскорбительно.





Ах, для нее это были не просто неприятности, осложнения, для нее это был позор… Однажды Фрэнк засмотрелся, как она подставляла руки под струю фонтана, журчавшего в глубине сада:

– Вы любите воду, Ольга?

– Да, очень… Хотя она меня обманула. Она не смывает пятен. Прошлое похоже на следы жирных пальцев, оно отвратительно.

Молчание. Ольга вызывала у Фрэнка своего рода головокружение. Иногда он ее даже не понимал, так сокращенно она выражала свои мысли. Однажды она ему сказала:

– Фамилия моих родителей была не Геллер. Они пожалели меня и не заставили носить их слишком известное имя. Мне выдали новые документы, и я должна была называться Гельер. Почему Гельер? Я часто спрашиваю себя – почему? В Ленинграде у меня была подруга, по фамилии Геллер. Я немножко изменила фамилию Гельер – и она превратилась в Геллер! Еврейская фамилия. Отец чуть меня не избил. Но он меня боялся.