Страница 3 из 49
Несовершенство как отступление от должного (или нарушение нормы, канона, обычая) составляет самую суть поэтики Арреолы, вечно тяготевшего к столь важному для него, но и бесконечно, безнадежно далекому идеальному «тексту». Сам он на заданный ему однажды прямой вопрос о пресловутом стилевом совершенстве его письма досадливо воскликнул: «Эх! Я-то сплошное несовершенство…»[9] И дальше объяснил, что за совершенство стиля наивные читатели принимают тщательно сработанные маски. А уж толк в ремесленной выделке Арреола действительно знал. Он ведь к слову относился как к вещи, в которой больше всего ценится обработка, заставляющая ощутить запах, цвет, фактуру, — подлинность. Нарочитой, стилизованной грубостью, кстати, и отличается типично мексиканский способ выделки истинно ремесленной вещи. Арреола же говорил: «Творческий акт состоит в том, чтобы взять слово, подмять его, и тогда оно будет выражать больше, чем обычно выражает». Вот почему при всей краткости слога его художественный язык производит впечатление сверхизобильного, избыточного. «Правильно расположенные слова вступают между собой в новые соотношения и образуют новые смыслы, значительно большие, нежели те, что были им присущи изначально как отдельным величинам», — утверждал мастер[10].
Наконец, его просто возмущало то, что в нем, душевного удобства ради, предпочитали видеть «стилиста», закрывая глаза на подлинно сократическую природу его личности. А ведь за позой, рисовкой, игрой скрывалось иное: «Все то немногое и спорное, что я написал, имеет смысл постольку, поскольку затрагивает драму человеческого существования»[11]. В этом состоит и существо его знаменитой «страсти мастерового» — его отношение к языку как к празднику несовершенства живой словесной материи, самой жизни. И когда писатель создал последнюю вещь — сработанную уже к 1963 году широкую тканину, сплетенное из множества живых нитей художественное полотно, воспроизводящее в принципиально фрагментарной, обрывистой форме устное бытование городка его детства, струение народной языковой стихии во всей ее естественности, — то он так и назвал эту книгу: «Праздник».
Главными книгами Хуана Хосе Арреолы остаются написанные им еще в 1940-1950-е годы «Конфабуларий», «Бестиарий» и «Инвенции», к которым позднее присоединились новые миниатюры, а затем и новые разделы — «Палиндром», «Просодия», «Песни злой боли» и другие. Истый шахматист, Арреола относился к составу своих книг как к шахматным этюдам, в которых производил беспрестанную смену позиций. В разных сочетаниях и с разными добавлениями эти разделы составили основу опубликованных писателем сборников. В одной из бесед, оглядывая с высоты своих восьмидесяти лет собственную жизнь в литературе, Арреола, на мгновение отринув обычный горький скепсис, с каким-то затаенным чувством обронил: «Мне хотелось бы, чтобы однажды были прочитаны в другом свете страницы, которые я написал».
О настоящем издании. X. X. Арреола, как уже было сказано, никогда не придерживался определенного композиционного принципа. Поэтому при отборе текстов составитель прежде всего должен был найти наиболее убедительный с точки зрения представительности образец Такой моделью послужило самое авторитетное из современных изданий писателя[12], на основе которого и был подготовлен состав данного сборника, согласованный с сыном писателя О. Арреолой, автором вышедшей в 1998 году книги воспоминаний «Последний хуглар» («Еl último juglar») К этому, при всей его вариативности, каноническому корпусу произведений Арреолы были добавлены фрагменты из его обширных интервью, а также стихотворения мастера Выстроенный таким образом состав избранных произведений впервые предоставляет читателю возможность познакомиться с творчеством мексиканского классика в должном объеме
Ю Н Гирин
О ПАМЯТИ И О ЗАБВЕНИИ
Я, знаете ли, сам из Сапотлана, того, что прозван Сапотлан-эль-Гранде[комм.]. Уже сто лет тому как городок наш стал таким великим, что удостоился переименования в Сьюдад-Гусман[комм.]. Но на самом деле он остался все тем же заштатным городишкой и потому мы называем его просто Сапотлан. Он расположен посреди долины, заросшей кукурузой и зажатой меж грядами гор, единственным достоинством которых является их мирный нрав, над нами — голубое небо, неподалеку — озеро, что появляется и исчезает, словно сон. С мая по декабрь окрестные поля, прореженные огородным разнорядьем, сплошь наливаются кукурузной желтизной.
Еще промеж собой мы называем нашу родину Сапотлан-де-Ороско, поскольку тут он родился, неистовый Хосе Клементе. И, как его земляк, я чувствую, что тоже родился у подножия вулкана. Да, кстати, о вулканах. Помимо неуемного Хосе Клементе, у нас их еще два: один, заснеженный, Невадо-де-Колима (он так называется, хотя находится в Халиско[комм.]). Так вот этот, потухший, служит только зимним украшеньем. Зато другой еще курится. В памятном 1912-м он покрыл нас пеплом, и наши старики со страхом вспоминают тот воистину помпейский день, вдруг ставший ночью, когда все решили, что настал день Страшного Суда. Да и в прошлый год случился выброс лавы, все затряслось и кратер задышал. Привлеченные случившимся, приехали геологи и стали повсюду щупать пульс да мерить градусы. Ну, мы их угостили, как водится у нас, гранатовой настойкой, и они нас по-научному заверили, что все, дескать, в порядке, что эта бомба под подушкой, может, и рванет, но, если не сегодня, то, значит, в какой-нибудь другой день из ближайших десяти тыщ лет.
Ну, так вот, сам-то я четвертый сын в семье, где нас было четырнадцать детей и, слава богу, все живы, так что родню можно пока еще пересчитать. Сами видите, не очень-то я сентиментален. А все с того, что в моей плоти за едину кость словно собаки грызутся две своры: Арреолы и Суньиги, одни — безбожники, а другие — вроде как святоши. Хотя те и другие где-то в далеком прошлом единятся общим баскским корнем. Однако, став переселенцами, в краю, где все метисы, они в себя впитали и ту смешанную кровь, что делает нас мексиканцами, а, кроме того, кто б знал, какой такою притчей, и иноческую кровь одной француженки, оставшейся в девицах. В роду у нас есть предки почти библейские, я уж и не знаю, к худу или к добру; но сефарды[комм.] точно есть. Никто не знает точно, кто назвался первым Арреолой; наверное, мой прадед, дон Хуан Абад, пытавшийся свести след обращенного (Абад ведь происходит от abba, что на арамейском означает отец). Но не беспокойтесь: я не стану ни сажать пред вами мое генеалогическое древо, ни подтверждать свое плебейство родством с безвестным переписчиком приснопамятного «Сида»[комм.], ни утомлять деталями схождений с безродным Торре де Кеведо[комм.]. Но есть и благородство в слове Арреола. Слово чести, родословие прямое и старинное, к которому и я принадлежу: по материнской линии мы родом кузнецы, со стороны отца же — столяры. Вот откуда моя страсть мастерового по отношению к языку.