Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 58 из 79

— Место давно купил на татарском кладбище. А что вы удивляетесь? В Нью-Йорке все есть. Тут хоть сын иногда приедет, присмотрит за могилой, а в Москве… В Москве у меня мать, старая большевичка, от меня отреклась, и брат, тоже врач, тоже в свое время отрекся. Писал им письма, не отвечают…

Несколько раз мы заезжали перекусить в эту деликатеску и каждый раз встречали Эдика, вели разговоры об искусстве, о музеях Нью-Йорка, их он знал превосходно, о новинках нашей литературы. И наступило время, мы сказали, что уезжаем домой.

Мы попрощались за руку под неодобрительными взглядами высокого старика управляющего. Зато весело кривлялся за стойкой «персонал» — негр, китаец и еще какой-то непонятный малый. Им все казалось смешно; и торжественные рукопожатия, и грусть. Все это так не вписывалось в общую картину делового ланча, которыми были заняты все вокруг. Мы сели в машину. Из дверей вышел Эдик:

— Ладно, не забывайте. Привет Москве!

Машина тронулась. Он стоял на углу в своем длинном белом фартуке, стоял, махал, мы долго оглядывались, он все не уходил.

И вспомнился берег Брайтон Бича в летние вечера, темнеющий океан, широкая полоса песка, деревянный настил набережной, закусочные, приморский ресторан с торжественным названием «Москва». По набережной прогуливаются и пары, и целые компании. Американец на прогулке одет просто — спортивный костюм, кеды. Здесь же все наоборот — высокие каблуки, заранее обреченные застрять в щелях настила, лучшие парадные одежды, на мужчинах пиджаки даже в теплый день.

Ближе к концу набережной — танцы. Картинный, высокий, толстый старик играет на скрипке, на аккордеоне — женщина. И пожилая женщина поет: русские романсы, военные песни. Кружатся в темноте пары, танцуют пожилые люди, молодежи здесь нет, молодежь заседает по ресторанам и забегаловкам, решая свои дела. Месяц светит призрачно. Кто они, эти люди? Откуда? Почему так дружно и грустно запели «Темную ночь»? А мимо плывут нарядные, довольные собой, плывут мимо танцев, мимо потрепанной кепки, куда должны бы сыпать мелочь. Иногда останавливаются, стоят подолгу, вздыхают. Американец, если он остановится послушать уличных музыкантов и певцов, непременно положит свой доллар: не оставить «чаевые» неприлично — это не благотворительность, а вознаграждение за труд, который так высоко ценится в этой стране… Но кепка пуста, никто не подает.

А из ресторана «Москва» доносятся обрывки песни, популярной по обе стороны океана, да-да: «поручик Голицын, корнет Оболенский…» — куда от них денешься?

Какая вокруг странная смесь — не будем преувеличивать, свойственная, видимо, всякой свежей эмиграции, — смесь почти детского самодовольства и пронзительной тоски.

Друг Худенко

Профессор Александр Янов: начало рабочего дня.

1

— Я его предупреждал, предупреждал! Все уже шло плохо, их гоняли по всему Казахстану…

— А он?

— Не слушал, шел вперед, как бык, как таран! Он не мог остановиться!

— А вы?

— Что я? Меня или печатали или не печатали, а он… Он приезжал в Москву, мы просиживали ночи у нас на кухне, говорили, прикидывали…

Почти два десятилетия спустя после смерти в тюрьме известного ныне на всю страну реформатора-аграрника я тоже сижу в гостях. И тоже на кухне. Но за окнами не Москва, а Нью-Йорк, район Квинса, зеленая улица скромных домов, в одном из которых профессор Янов снимает второй этаж. Мы сидим втроем, Янов, его жена и я, и говорим без умолку. Выясняется, что у нас немало общих знакомых. Вот только Худенко, он стоит в жизни этой семьи особняком.

— Это мой учитель, понимаете? Он меня все время, пока мы дружили, учил.

— Чему?

— Прежде всего тому, что можно сделать с землей в наших, советских условиях. А я… я не сумел его удержать, оттащить от пропасти. Он совершил массу мелких ошибок, к ошибкам прицепились и разорили «Акчи», посадили его самого. Все шло к тюрьме, я это чувствовал, я уже договорился в Академии наук, Худенко предлагали опытное хозяйство в Новосибирском академгородке, все уже было готово к его переезду. Он понимал, что погибает, но отказался.

— Знаешь, сколько он весил, когда умирал в тюрьме? — спрашивает Лидочка. — Пятьдесят килограммов. А был могучий, толстый.





— Прирожденный лидер, самый настоящий, люди ему верили и шли за ним до конца, — добавляет Янов.

— О нем уже показали целый фильм по телевизору, — вспомнила я.

— Так и знал, — обрадовался Янов, — так и должно было быть! Я ему говорил: надо переждать, дебрежне-визация неизбежна.

— А Худенко верил? Мало кто верил в те годы. Мне кажется, все устали ждать.

— Нет, он отвечал мне, как ребенок: пусть у них все остается, все привилегии, пусть остается брежневская идеология, лишь бы крестьянам дали работать на земле.

— Не удивляйся, не удивляйся, — вступает Лида, — Иван Никифорович всегда был очень откровенен.

— Он говорил: я хочу только одного — показать, что можно хорошо организовать хозяйство и кормить народ.

— А был у его «Акчи» хбть какой-то шанс выжить?

— Конечно нет, — удивляется моему вопросу Янов. — Худенко не понимал главного: чиновники при этом теряют власть. Этого они никогда не допустят. И не допустили.

— А вы действительно в те далекие годы верили в неизбежность дебрежневизации?

— Конечно.

— И все же уехали!

— Уехал. Собственно говоря, был поставлен перед выбором. Или — или. Что «или», всем теперь понятно. Шел 1974 год.

— Но ведь не просто же так все случилось.

Янов, коренастый, коротко стриженный, седоватый, поднимает на меня большие серые глаза так и не сумевшего постареть мальчика:

— Конечно, все не просто так. После того как стало совершенно очевидно, что меня больше не будут печатать, я передал рукопись книги «История политической оппозиции в России» за границу. Ну и началось. Может, и раньше началось, но я не замечал, тем более основные идеи этой рукописи были опубликованы в статье в журнале «Молодой коммунист». Публикация статьи день в день совпала с высылкой Солженицына. Этого-то редакция никак не могла предугадать. Ну и пошло.

— Знаете, ваше имя часто упоминают в Советском Союзе в связи с выступлениями Шафаревича. Он обвиняет вас в русофобии.

— А здесь меня обвиняют в слишком сильной привязанности к России и ее интересам. Вот вам парадокс жизни в эмиграции. Отвечать Шафаревичу публично, так, чтобы прочел советский читатель, я не могу, у меня нет площадки. Я могу только разговаривать и спорить: ведь через Нью-Йорк проезжает масса народу, приходят в гости — поэты, писатели, мидовцы, неофициалы. И у каждого свои впечатления и предчувствия, я не говорю об официальных лицах, конечно. Один поэт мне говорит: если не принимать меры, впереди — хаос. А я спрашиваю: «Почему это не отражается на ваших стихах?» — «Ну, это старые стихи». Перестройщики, и я полон к ним уважения, заняты в основном расчисткой прошлого. Это очень важно, без этого невозможен путь вперед, но это не самое главное, сейчас перестройка на другом, как мне кажется, этапе.

Мы с Лидой сидим, слушаем, Янова трудно перебить, он заговорил о том, что его больше всего волнует.

— Нужна философия перестройки, ее будущее, близкое и дальнее, нужны формулировки, которые бы понял весь мир.

— А вы полагаете, американцы до сих пор не понимают?

— Советологи, вы имеете в виду? Американцы, они все понимают конкретно: вооружения, армия и так далее, по пунктам. А советологи… Теперь они все, как один, за перестройку, иначе бы остались без работы, так же как прежде они все, как один, говорили только о стагнации, о том, что в Советском Союзе ничего принципиально измениться не может. Хрущев, Брежнев, Горбачев — модификации одного режима. Сейчас этот тезис просто не проходит. А что взамен? Нужны заново сформулированные идеи.