Страница 12 из 79
— Не люблю я их, уж извините, — сказал вдруг он, — эти аристократы, не все, но многие — пустые люди. Правда-правда, я же с ними учился, работать-то они потом не хотели. Женились на богатых иностранках. Имена, титулы. Американцы на это падки. А кто хотел работать, тот своего добился. Вот среди нас, харбинских, почти все — трудовые люди, не только такие, как я, дети простых железнодорожников. Интеллигенция тоже трудовая. Отцам в Харбине пришлось нелегко, и дети в Сан-Франциско пробивались трудно. Конечно, чего удивляться, теперь многие из наших инженеры, адвокаты, профессора. Многие, как и я, попали в Америку случайно. Но все мы занимались делом, пробивались своим трудом и потому чего-то сумели добиться!
В представительном американском профессоре вдруг взыграл простой русский человек, гордящийся тем, что и отец его был человек рабочий, и сам он добился всего своими силами.
* * *
А потом мы возвращались из Форт-Росса в Сан-Франциско. Справа от дороги был океан, а слева поднимались в небо высокие стволы красного дерева. Порой они окружали нас с обеих сторон. Издалека, если смотреть на ту сторону реки Славянка, они были похожи на наши ели, только выше елей. Вблизи у них очень прямой, морщинистый ствол и высоко-высоко темно-зеленая крона. На первый взгляд отличное корабельное дерево. Оказывается, нет, для строительства судов не годится, чересчур мягко. А вот для домов идет отлично. Все постройки Форт-Росса сооружены из этих деревьев.
Где-то на полпути из Форт-Росса справа от дороги увидели отходящую в сторону узкую дорогу, начало которой увенчивала деревянная арка: «Монтерьё. Вокейшен уандерленд» (Монтерьё — земля чудес для отдыхающих) — было написано зеленым по белому вверху арки.
— Тут, в стороне, находится самое знаменитое место, где отдыхают президенты и министры, — сказал Николай Иванович.
— Богемиан клаб? — встрепенулся я.
— Да. Богемиан клаб.
О Богемиан клаб пишут порой, но не слишком часто американские журналы. Эксклюзивный, отгороженный от всех курорт, где президенты, министры, тузы крупнейших компаний могут расслабиться, позволить себе все, что хочется. О Богемиан клаб ходят всякие истории, но никто, кроме самих избранных, там не бывал. Охрана строжайшая.
— Даже подъехать к изгороди не разрешают, — говорит Николай Иванович.
Вот мы проехали и город Себастопол, так здесь произносится. То есть Севастополь. Городок славится своими яблоками. Жаль, что чудесными севастопольскими яблоками еще не торговали. Начнут, наверное, через месяц. Перед въездом в город справа от шоссе увидели довольно большой щит на столбе. Наверху нарисовано яблоко, а надпись гласила: «Добро пожаловать в Севастополь — зону, свободную от ядерного оружия. Город-побратим японского города Ямаучи».
Снова мост Золотые ворота, справа на холмах зеленый парк, который называют здесь Президио. Это то место, где находилась испанская крепость, где жил испанский губернатор. Потом была американская военная база. В уютных коттеджах жили генералы, адмиралы, полковники. А еще в этом зеленом, благополучном, залитом солнцем парке расположена лечебница для ветеранов. В ней, как мне рассказывали, доживает свои дни немало участников вьетнамской войны.
* * *
Сейчас, когда я вернулся в Москву, Николай Иванович время от времени звонит мне, всегда по конкретной причине, так или иначе связанной с советско-американскими отношениями. Голос у него ликующий:
— Ко мне опять подходили профессора и преподаватели нашего колледжа, поздравляли с очередным шагом в улучшении отношений между нашими странами. Я говорю: «А меня-то почему поздравляете?» А потому, отвечают, что ты русский.
И я понимаю, что для Николая Ивановича Рокитянского это всегда особые дни, те счастливые минуты в его долгой жизни, когда как бы исчезает мучительное противоречие между его русской душой и американским подданством.
Будьте дружелюбны
Молоканка Анна Даниловна.
1
— Запомни, Русская Горка, Сан-Франциско, молокане, — сказал мне Геннадий Васильев, когда я улетала в Америку. — Разыщи, если кто-то остался. Старые адреса я давно потерял, прошло почти тридцать лет…
Легко сказать, Русская Горка, разыщи… Который день живу в Сан-Франциско и все время расспрашиваю: хоть бы один точный адрес, хоть одно знакомое имя. Не знает никто. Не знает даже Николай Александрович Слободчиков, бессменный директор Русского музея при Русском центре. А может, молокан в Сан-Франциско уже не осталось? Разъехались, растворились среди американцев…
— Остались, — уверяет меня Николай Александрович. — Но к нам они не обращались ни разу за все мои десятилетия в музее.
И Николай Александрович везет меня к своей племяннице, адвокату Русско-Американского кредитного банка: а вдруг она кого-то знает? Деньги, кредиты, русские… Но, увы, молокане здесь не бывают. Зато племянница готова помочь, вместе с нами листает она тонкие желтые страницы справочника Сан-Франциско. Нет, никаких следов.
— Сейчас позову Ильина, — говорит племянница.
Появляется еще один адвокат фирмы. Статен, крепок, седоват, нос с породистой горбинкой. Ильин начинает вспоминать: не то 23-я улица, не то 17-я… Где-то там, на Потреро-хилл, а в просторечии на Русской Горке.
— Дядя, тебе туда ехать нельзя! — пугается племянница. — Там так круто, такие повороты, в твоем возрасте…
Николай Александрович недовольно пыхтит, Ильин улыбается.
— А вы потомок Баратынского? — спрашиваю я его.
— Да, прямой. А разве в Москве это известно?
— Известно, — говорю я, не добавляя при этом, что известно и о существовании большого архива Ильиных — Баратынских. Что-то с ним станется? Но я не уполномочена задавать деликатные «архивные» вопросы. Не спрашиваю я и о портрете поэта, хранящемся в этой большой разветвленной семье. И, словно читая мои мысли, Ильин отвечает:
— Портрет поедет в Мураново, в Союз, это мы точно решили.
Он ведет меня в свой кабинет, показывает фотографии двух старинных русских пушек, которые он много лет назад случайно купил по дешевке в оружейном магазине.
— Сейчас это было бы совершенно недоступно, — говорит Ильин.
— А вы коллекционер?
— Да, собираю оружие. А пушки… Одна стоит в Форт-Россе, вторая здесь, в Сан-Франциско. Я их выставил на обозрение, пусть люди смотрят.
— Молокане, адреса… — снова настойчиво напоминаю я. Адвокаты пожимают плечами. Нет, в конторе Русско-Американского кредитного банка помочь мне не в силах.
А между тем дни бегут. И вот однажды утром…
Однажды утром я просыпаюсь от того, что дождь льет, как безумный, завывает ветер, темно, за сплошными стеклянными окнами раскачиваются сосны. Туман закрыл вид на город, на океан. Словом, мрак и жуть. (Кстати, типичная июньская погода для Сан-Франциско, где все лето бывают туманы. Но не обязательно же дожди, когда у путешествующего человека, как бы ни была долга его командировка, дни все равно сосчитаны…) Дождь за окном шумит как могучий пылесос. Включается и выключается отопление — в комнате тоже холодно. И все равно придется вставать, начинать этот ничего хорошего не предвещающий день.
С противоположной стены большой комнаты, почти зала, смотрят на меня два портрета знаменитой испанки Консепсион, возлюбленной основателя Форт-Росса Рязанова. Она его уже потеряла, она уже знает (по другой версии — не знает), что он умер. Синеватый размытый колорит, прямая фигура на берегу покрытого барашками моря, глаза глядят вдаль. И второй портрет — средних лет женщина сидит на камне, все еще верна своему долгу, смотрит на воду. В полумраке комнаты, наполненной свистом и шорохами ветра, фигура легендарной Консепсион проступает как-то особенно выпукло. Спина ее полна укора. Не особенная любительница классического реализма, я вдруг чувствую, что прекрасный реалист покойный художник Соколов с его Консепсион в самом буквальном смысле этого слова сметают меня с постели и принимают за меня решение…