Страница 10 из 13
Похоже, она так и не оставила надежду встретить не такого, как все…
Татарский вал
Холодной скорби не измерить.
Ты на туманном берегу
Но не понять тебя, не верить –
Я научиться не могу.
С. Есенин
Помню, еще в далеком детстве, когда я только начинал постигать мир, и он открывался мне всей своей необозримой и величественной статью, какую и можно узреть лишь в этом цветочном возрасте, меня более всего на свете привлекала тихая гладь реки. Ах, как любил я эти, к несчастью редкие, прогулки по ее древнему берегу, охваченному буйной летней растительностью и упоенному слегка кружившим голову пьянящим ароматом лета. Любил идти по извилистой, протоптанной чьими-то многими, чужими и незнакомыми ногами тропинке, держась за руку казавшейся мне бесконечно старой бабушки, обычно в ясный, солнечный день, наполнявший уютной теплотой все мое маленькое существо, от которого так и хотелось пуститься в бег, стремительный, вприпрыжку, обогнать даже ветер, от времени до времени приятно холодивший лицо. Помню, как меня неизменно переполнял при этом немой восторг, который никак не желали понимать и принимать взрослые, и то и дело осаживали меня, считая все не более чем мальчишеским запалом, свойственным тому нежному возрасту, в плену которого я тогда жил. А я не мог открыть и выразить словами рвущийся из меня на свободу, сметающий все на своем пути, вихрь чувств, и без устали носился по берегу, что-то счастливо крича и распевая. Как много времени прошло с тех пор…
И вот я вырос, и воспоминания о том далеком прошлом, о тех счастливых и незабвенных днях хранятся в моей душе букетом сладких грез.
Странное дело, но я совершенно не помню лиц тех людей, с которыми в ту пору мне приходилось встречаться, не помню их имен, не помню, о чем они говорили со мной и моими родителями, во что были одеты. Я не знаю, что случилось с ними после тех наших встреч, живы ли они сейчас или нет, и если живы, то чем они живут…
Но я помню берег реки и те чувства, что рождались во мне тогда, когда я бежал по прибрежной тропинке. Я помню сухую, шершавую руку бабушки странного желтого цвета и смешные коричневые пятна веснушек на ней. Но помню ли я это потому, что мне хочется помнить это или потому что так кем-то, неведомым мне, могущественным и всесильным, неподдающимся никаким описаниям, когда-то было заведено? Может, память играет со мной злую шутку, стирая образы, которые могли бы быть мне дороги и полезны и заменяя их обманчивыми миражами?..
Мне двадцать восемь лет, и я считаю, что позади осталась добрая часть жизни. Многие, словно догадываясь об этом, часто успокаивают меня, говоря, что все еще впереди. А меня пугают при этом их глаза – они как пустые перевернутые чаши и не способны дать ответ на то, что там, впереди? Ждет ли меня там оливковый или терновый венок, и когда же, наконец, наступит это «все еще впереди», о котором я слышу с детства? И почему впереди, почему это так важно для них? Разве то, что осталось позади, утратило важность? Разве это был не я, и не со мной случалось все то, что происходило в моей жизни, все те радости и огорчения, минуты счастья и часы горького сокрушения? А вдруг нет ничего впереди? Вдруг жизнь моя почти окончена или прожита ровно половина?
Кругом одни вопросы, и никто не знает, когда все оборвется…
И вот я вырос, изменился… А река осталась прежней – все такая же молчаливая, все понимающая, радующаяся и скорбящая под стать тебе; живущая своей тягучей и строго размеренной, древней жизнью, неподвластной обычному человеческому пониманию; видевшая десятки, сотни, тысячи таких же истерзанных душ, какою стала и моя душа…
Все так же благотворно и завораживающе действуют на меня ее воды – неспешные, будто столетия назад застывшие и простоявшие все это время безо всякого движения, – воды удивительно узкой в берегах и неглубокой реки, которые словно обладают некой мистической, непостижимой и чудодейственной силой, способные угадать и подстроиться под любое настроение. Меня всегда поражала эта ее таинственная, необъяснимая способность. Шли годы, но всякий раз, когда я прогуливался по знакомому до мельчайших подробностей берегу, древняя и мудрая река сопровождала меня в моем движении, и будто говорила со мной на незнакомом, только нам двоим понятном языке. Ее нежный, мелодичный, проникающий в самую суть души голос исходил из потаенных глубин; будто поднимался со дна как нечто огромное, живое и осязаемое, ухитряясь при этом не всколыхнуть придонный, покоящийся толстый слой жирного ила; вырывался наружу, застыв на мгновение и тихо покачавшись над самой поверхностью воды, и медленно подплывал ко мне; впивался в кожу и кропотливо просачивался сквозь ее поры.
Путь до реки был не близкий, а с каждым годом, с каждым днем, приносившими горсть новых, порой, откровенно неприятных, открытий и ощущений становился как будто еще длиннее. Поэтому я и приходил сюда лишь в минуты душевного смятения – подумать, привести в порядок разбросанные мысли, попробовать разобраться в себе. Я никогда не подбирал место для встречи с рекой нарочно, а шел по наитию, повинуясь велению внутреннего зова и забывшись, наслаждаясь лишь чудесной природой и, порой, с удивлением водил головой по сторонам, силясь угадать, где же именно на этот раз река меня остановила.
Чаще всего ноги приводили меня в небольшую, тихую заводь, скрытую от посторонних взглядов уходящим вниз скатом – крутым, но невысоким, поросшим длинной, густой стреловидной травой и каким-то колючим, прижимистым кустарником. Сверху лаз прикрывали раскидистые ветви двух склонившихся к реке плакучих ив, коих по берегу было немало. Они росли крест-накрест, ветви их давно перепутались, и, может быть, кое-где даже срослись между собой. Ивы источали особое очарование, хотя и навевали неизменно грустные образы, которые вырывались из самых дальних и потаенных закутков памяти, неизменно обнажая былые переживания, так и не забытые, несмотря на все мои усилия; возбуждая при этом прежнюю, нестерпимую боль, тихими тугими толчками пульсирующую в груди.
И все же здесь было особое, редкое место, наполненное особым душевным спокойствием. В тени и тиши домиком склонившихся над рекой ивовых ветвей не находилось места равнодушию. Здесь можно было радоваться и печалиться, тосковать и грустить, смеяться и плакать – одного нельзя было здесь делать: сидеть, равнодушно обхватив руками колени, и бесстрастно глазеть на темную, застоявшуюся, будто в старом, заброшенном колодце, воду. Длинные, пахучие листья грустно тянулись к самой воде, и, от времени до времени, с их острых, как жало, кончиков, мелко подрагивая, срывались и неслись вниз крупные, тяжелые слезы, расходившиеся круги от которых были единственным, что нарушало устоявшийся покой.
Порой, наблюдая за этим явлением, я не мог удержаться от невольных ассоциаций, и думал о том, как легко и удивительно сравнимы эти срывающиеся, дрожащие капли с человеческой жизнью – они так же рождались, росли, проделывали путь по телу листка, разделяясь и разбегаясь по расходящимся извилистым бороздкам; сходились снова; набирались сил и расцветали, играя причудливыми, спектральными тонами преломленной миллионы раз призмы солнечного света, и скатывались вниз, к своему неминуемому концу. Там они мутнели и теряли былую яркость.
Иногда капли срывались сразу, иногда долго держались, цепляясь, сколько возможно, за самый краешек, за самый кончик листка, пока собственная тяжесть не пересиливала, и не вступали в действие неумолимые, педантичные законы физики. Листки отличались размерами и только на первый взгляд имели одинаковую форму. На самом деле, на всем дереве не отыскалось бы и пары одинаковых листьев, так же, как не существовало двух неотличимых друг от друга капель…
Только раз я нарушил установленный самим собой запрет: никого не приводить в мою заводь. Нарушил по собственной воле, и никогда впоследствии об этом не жалел. Впрочем, тот случай так и остался единственным.