Страница 7 из 85
Отношеніе русскаго общества къ поэмѣ.
Поэма была принята русской публикой восторженно — ясное доказательство того, что она пришлась по плечу русскому обществу, — въ ней видѣли старое, извѣстное, но сказанное на новый ладъ, возведенное въ дѣйствительную красоту.
а) Сочувственные отзывы о ней. b) Отрицательные.
Впрочемъ, критика русская раздѣлилась на два лагеря — одни восхваляли поэму, другіе ее осуждали. Жуковскій, послѣ прочтенія поэмы, подарилъ Пушкину свой портретъ, съ надписью: "побѣдителю-ученику отъ побѣжденнаго учителя". Другой «арзамасецъ» Воейковъ написалъ длинный разборъ поэмы, въ которомъ ее превознесъ, какъ произведеніе, въ «романтическомъ» духѣ написанное; онъ нашелъ въ поэмѣ и нравственную цѣль, которая достигнута поэтомъ, такъ какъ злодѣйство оказалось наказаннымъ, а добродѣтель торжествующей… Но Воейковъ не удержался и отъ упрековъ, — онъ нашелъ, что поэтъ недостаточно цѣломудренъ: "онъ любитъ проговариваться, изъясняться двусмысленно, намекать, употреблять эпитеты: "нагіе", "полунагіе", говоря даже о холмахъ и сабляхъ — напр.: "холмы нагіе", "сабли нагія"; онъ безпрестанно томится какими-то желаніями, сладостными мечтами и пр." Такъ наивно судилъ о поэмѣ Пушкина ея поклонникъ: онъ увидалъ въ ней «романтизмъ», котораго тамъ не было, — «нравоучительность», которая отсутствовала, и безнравственность тамъ, гдѣ была только игра молодой фантазіи. Еще курьезнѣе отзывы о поэмѣ ея противниковъ. Одинъ изъ нихъ хулилъ поэму съ точки зрѣнія псевдоклассицизма; попутно онъ высказывается и о народныхъ сказкахъ; ихъ онъ называетъ "плоскими шутками старины", несмѣшными, и незабавными, а отвратительными по своей грубости. Поэтому и поэма Пушкина показалась ему произведеніемъ вульгарнымъ, недостойнымъ печати. Онъ восклицаетъ: "позвольте спросить: если бы въ Московское Благородное Собраніе какъ-нибудь втерся (предполагаю невозможное возможнымъ) гость съ бородою, въ армякѣ, въ лаптяхъ и закричалъ бы зычнымъ голосомъ: "здорово, ребята!" — неужели бы стали такимъ проказникомъ любоваться!". Такимъ же "неприличіемъ" показался ему литературный дебютъ Пушкина.
Въ чемъ «новизна» поэмы?
Очень важно, что для стариковъ-псевдоклассиковъ поэма Пушкина показалась «проказникомъ», — это и было "новое слово", внесенное Пушкинымъ; за это превознесли его друзья-арзамасцы, за это на него напали старики. Вся сотканная изъ старыхъ поэтическихъ формулъ, поэма Пушкина была нова своимъ свободнымъ отношеніемъ къ литературнымъ традиціямъ; она не была романтическимъ произведеніемъ,[13] но она была «вызовомъ» творчеству «старому», связанному правилами, подчиненному морали, — тусклому и однообразному… Тотъ фактъ, что около этого юнаго произведенія въ русской критикѣ разгорѣлаь ожестченная полемика, доказываетъ всю важность поэмы.
b) Пушкинъ на югѣ. Психологическія основаніа "міровой тоски" у Пушкина.
b) Пушкинъ на югѣ (періодъ міровой скорби). Пушкинъ на югѣ подчинился вліянію поэзіи "міровой скорби". Обстоятельства его жизни сложились такъ, что для пессимизма почва была хорошая. Неожиданно попавъ въ опалу, онъ, беззаботный и безмятежный эпикуреецъ, увидалъ оборотную сторону жизни, — непрочность своего положенія, полную зависимость отъ властей; онъ убѣдился, что многіе «друзья» отшатнулись отъ него, опальнаго поэта, увидалъ, что героини его легкихъ пѣснопѣній скоро забыли его… Все это были слишкомъ сильные удары для довѣрчиваго юноши, и разочарованіе въ людяхъ надвинулось на него. Знавалъ онъ и раньше приступы тоски, но тогда она лишь легкой тѣнью проносилась надъ его эпикурействомъ, — теперь она, правда, ненадолго, сдѣлалась господствующимъ настроеніемъ, опредѣлившимъ типичныя черты его творчества на югѣ.
Историческія и литературныя основанія "міровой тоски". «Рене» Шатобріана.
"Міровая скорбь" коренится еще въ серединѣ ХVIII-го вѣка. Вѣкъ французской философіи былъ эпохой блестящей, самодовольной цивилизаціи, — эпохой холодной и умной, по своимъ убѣжденіямъ, впрочемъ, не всегда глубокимъ и потому шаткимъ. Въ вожакахъ эпохи было мало любви и страсти, — "много логики". Этотъ вѣкъ, додумавшійся до безпросвѣтнаго матеріализма, человѣка представившій, какъ машину ("L'homme machine"), умудрился не только на всю жизнь человѣка, всего государства, но и на жизнь міра смотрѣть такъ же просто и близоруко. Руссо, во имя забытаго «чувства», выразилъ свой протестъ, — онъ обрушился на эту холодную, разсудочную культуру, — онъ призналъ, что цивилизація дѣлаетъ людей «несчастными»… Это признаніе и было зерномъ, изъ котораго развернулась европейская "міровая скорбь". На первыхъ порахъ ученики Руссо попытались бороться съ разсудочностью вѣка, съ ложью и односторонностью цивилизаціи — во имя идеаловъ правды, простоты и любви. Въ Германіи эти сторонники Руссо создали настроеніе "Sturm und Drang'a", во Франціи — ту революцію, которая должна была перестроить всю жизнь на началахъ любви, на проведеніи въ жизнь идеаловъ «равенства», «братства» и «свободы». Въ Германіи это увлеченіе протестомъ, увлеченіе своей "свободной личностью", привело къ Вертеру, разочарованному юношѣ, который кончаетъ свои дни самоубійствомъ. На землѣ ему нѣтъ мѣста — или онъ долженъ смириться, какъ смирились Гете, Шиллеръ и другіе. Во Франціи разочарованіе выразилось еще сильнѣе, — революція показала, что апостолы прекрасныхъ словъ: «свобода», «равенство» и «братство» часто оказывались самыми обыкновенными тиранами, необузданными и свирѣпыми… Революція разбудила въ обществѣ всѣ темныя силы, и недавній гражданинъ-идеалистъ предсталъ звѣремъ. И вотъ, насколько прежде была безгранична въ людяхъ вѣра въ себя и въ ближняго, настолько теперь стало безгранично ихъ отчаянье. Онъ озлобился противъ людей, виновниковъ этого несчастія, сталъ презирать ихъ и ненавидѣть, отъ любви перешелъ къ враждѣ, къ холодному индифферентизму и кончилъ самымъ мрачнымъ осужденіемъ жизни… Его скорбь объ этомъ мірѣ дошла до крайнихъ предѣловъ, — она превратила его въ скептика и мизантропа. И революція, и имперія Наполеона одинаково вели къ этому антиобщественному настроенію. «Рене» Шатобріана, этотъ разочарованный эгоистъ, бросающій родину и уходящій отъ людей въ лѣса и степи Америки — лучшій представитель этого настроенія.
Поэзія Байрона.
Поэзія Байрона была вовымъ словомъ "міровой скорби". Если его предшественники-"скорбники" ограничивались жалобами, или удаленіемъ отъ людей, отъ цивилизованнаго міра, — то Байронъ выступилъ съ «протестомъ», съ «вызовомъ»… Апостолъ «свободы», защитникъ униженныхъ и оскорбленныхъ, слѣдовательно, человѣкъ гуманный — онъ часто знаетъ настроенія яркой мизантропіи — тогда онъ не находитъ для людей словъ любви. Въ такія минуты онъ создаетъ своихъ мрачныхъ титановъ-героевъ, сердца которых полны ненависти къ человѣчеству, или холоднаго равнодушія. Такіе герои отрицаютъ любовь и состраданіе считаютъ слабостью. И вотъ, изъ «эгоиста», на нашихъ глазахъ, выростаетъ «эготистъ», т. е. независимая личность, гордая, сильная, которой не надо людей, не надо общества, — это — титанъ-"сверхчеловѣкъ", стоящій выше людскихъ законовъ и обычаевъ. Такимъ образомъ, «байронизмъ», — изъ всѣхъ видовъ "міровой скорби" является самымъ сложнымъ: онъ складывается изъ "разочарованія" въ жизни, въ людяхъ, въ культурѣ, изъ «протеста», который выразился въ проповѣди «свободы», и, наконецъ, изъ "культа личности", переходящаго въ крайній "эготизмъ".
Пушкинъ и Шатобріанъ. Пушкинъ и Байронъ. "Погасло дневное свѣтило" и "Пѣснь Чайльдъ-Гарольда".
Съ поэзіей "міровой скорби" Пушкинъ познакомился еще въ Петербургѣ: Шатобріанъ, съ его Рене, былъ ему давно извѣстенъ, и, быть можетъ, въ минуты утомленія отъ жизни, уже тогда отражался въ его радостномъ творчествѣ сѣрыми тонами. Теперь для этихъ настроеній почва была благодарная: Пушкинъ былъ оторванъ отъ прежней жизни, въ ней онъ имѣлъ основанія разочароваться; оставалась въ сердцѣ пустота, — лучшая почва для разочарованія. Любопытно, что подъ вліяніемъ литературныхъ образовъ, Пушкинъ сталъ воображать себя добровольнымъ изгнанникомъ, подобно Рене, по своей волѣ покинувшимъ прежнюю жизнь. Какъ разъ въ это время подошло увлеченіе Байрономъ, — этимъ геніальнымъ ученикомъ Шатобріана. Гордая муза англійскаго скорбника, полная презрѣнія, даже вражды къ человѣчеству, нашла отзвукъ въ впечатлительной душѣ поэта; онъ зналъ уже раньше первые приступы этого "презрѣнія" къ «черни» — теперь, когда судьба оторвала его отъ толпы, когда онъ былъ далекъ отъ нея, отъ ея вліяній, — онъ тѣмъ сильнѣе могъ ощутить это "презрѣніе" къ людямъ, къ ихъ культурной жизни, къ чувствамъ "минутной дружбы" и "минутной любви"… Спокойная жизнь въ радушной семьѣ Раевскихъ, живыя впечатлѣнія Кавказа и Крыма, пестрота кишиневскихъ и одесскихъ впечатлѣній ослабили остроту этого разочарованія, спасли сердце Пушкина отъ байроновскаго озлобленія, отъ его безпощадной жесткости. Впрочемъ, и сердце Пушкина, мягкое и любящее, было не байроновскаго склада — онъ могъ лишь «байронствовать», но не могь перевоплотиться въ Байрона. Даже тогда, когда онъ самъ считалъ себя послѣдователемъ Байрона, онъ, на самомъ дѣлѣ, шелъ за Шатобріаномъ и его «Рене». Стоитъ сравнить элегію Пушкина "Погасло дневное свѣтило", которую онъ самъ назвалъ "подражаніемъ Байрону", съ прообразомъ ея, — "прощальной пѣсней" Чайльдъ-Гарольда, — и мы сразу увидимъ, какъ далекъ былъ Пушкинъ отъ Байрона, даже въ разгаръ его увлеченія англійскимъ поэтомъ.
13
Фантастика поэмы не та, съ которой явился романтизмъ. Романтизмъ относится къ своимъ чудесамъ съ "вѣрой" (ср. сочиненія Жуковскаго), — между тѣмъ, у Пушкина отношеніе къ фантастикѣ то, что мы встрѣчаемъ въ волшебныхъ сказкахъ ХѴIII-го вѣка — скептическое, ироническое.