Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 90 из 101



Нас представляет зампредседателя профкома завода. Мои товарищи по застеленному кумачом столу покашливают в кулаки, делают строгие, значительные лица, смотреть на них со стороны — смех разберет, неужели и я так выгляжу?

Да, вот непроизвольно тоже начал похекивать, прочищать горло. Фу, черт!

— А сейчас перед вами выступит… — доходит очередь до меня.

Я снова прочищаю горло, верчу шеей в воротнике — о господи! — и начинаю нести какую-то ахинею, жестяную тарабарщину, которая всем этим ребятам за двенадцать-четырнадцать их лет успела уже навязнуть в зубах. Я говорю о том, как мы недосыпали, недоедали, но работали, но гордились… где же это я жил… на страницах краткого учебника истории для начальной школы, что ли?

У девочек, не по-форменному, легко и открыто одетых и оттого кажущихся взрослее, чем они есть, как всегда в таких случаях, умненькие, благопристойные, вежливые лица. Они сидят на первых трех рядах, а мальчишки, сколько их ни сгоняли вперед, расселись группками по трое, четверо по всему залу, и слушают, ухмыляясь и что-то выкрикивая время от времени, и стреляют исподтишка друг в друга бумажными пульками.

Надо спасаться. Надо как-то съезжать с этой колеи. И я сам себя прерываю:

— Но, конечно же, и кроме производства, были у нас дела. Вот жил я в бараке, комната у меня, в комнате печь. Печь нужно топить, дрова нужны. До войны как было? Пишу заявление, плачу деньги, выписывают квитанцию. Иду с квитанцией на наш заводской ДОК, деревообрабатывающий комбинат, сдаю ее, в свой срок стучится ко мне возчик: «Хозяин, куда бревна сваливать?» А война началась — людей нет, лошадей не хватает, выписали наряд — и вот пошел на конный двор бегать: когда тебе лошадь выделят…

Мне о многом хочется рассказать, но я рассказываю об этих дровах.

Лошадь по наряду я получил через неделю ежеутренних приходов на конный двор. С лошадьми до того мне приходилось иметь дело лишь в детстве, я уже ничего не помнил и не умел, мне запрягли ее, показали, как обращаться. «Но, такая-сякая!» — хлопнул ее по холке конюх, и она тронула. Я заскочил в сани, и снег весело и певуче заскрипел под полозьями.

Потом, вспоминая, как же было дело у заводоуправления — ведь я заезжал туда, предупреждал, что выйду нынче вечером, — я вспомнил, что, спустившись уже вниз, готовясь ехать, с кем-то стоял у крыльца, разговаривал, сел потом в сани, и выехавший из заводских ворот какой-то возчик, созоровав, огрел, проезжая мимо, мою лошадь кнутом: «Но-о, что стоишь, такая-сякая, пошла!» Лошадь дернула и пошла, я повалился от рывка навзничь, все смеялись — возчик, оглядываясь назад в оскале стариковских сгнивших зубов, мой собеседник, оставшийся на месте, и сам я, выпутываясь из захлестнувших ноги вожжей, тоже смеялся. День занимался морозный, ясный, я любил такие дни.

Бревна мне нужно было брать не на ДОКе, а прямо в лесу. Завод уже вовсю выпускал танки, осенью прорубали дорогу к новому полигону, и «дрова» лежали в наскоро составленных штабелях по ее обочинам. Они обмерзли льдом, приварились друг к другу, и залубеневшие, скользкие, как невероятных размеров рыбины, были неподъемно тяжелы. Я выкорчевывал их из штабеля, тащил, надрываясь, к саням — один, кого я мог попросить помочь в рабочий день, сам едва отпросился, — и когда нагрузил сани и увязал воз, солнце, едва поднимавшееся при выезде, начало уже садиться.

Лошадь моя на понуканье не ответила. Я дергал вожжи и точно так же, как возчик, хлопал ее по холке, она косила на меня своим влажным умным глазом, переступала ногами и с места не сдвигалась. Я развязал воз и сбросил два самых тяжелых бревна, лежавших сверху, снова увязал его — она не двинулась. Я уговаривал ее самыми нежными словами, которые знал и мог придумать, я сбросил еще несколько бревен, я хлопал ее по холке, скормил ей припасенный на всякий случай кусок хлеба, который все же надеялся сэкономить, — она лишь равнодушно косила на меня глазом да подняла однажды хвост и высыпала на дорогу горку дымящихся глянцевитых яблок. Солнце село. Я задыхался от отчаяния, бессилия, душевной немощи, я уже не знал, что делать, я не верил, что когда-нибудь выберусь отсюда, и, срывая голос, визжа и хрипя, в полном изнеможении закричал на нее матерно, ударив по крупу. Она пошла. Торчащий в сторону комель больно ударил меня по ребрам, я упал в снег с перехваченным дыханием, и когда очухался, лошадь была уже далеко, идя с легким возом мерной верной трусцой.

Зал хохочет. Мальчики не стреляют пульками, у девочек с лиц сошла их деланная внимательность.

В течение всего моего выступления Корытов ни разу не взглянул в мою сторону, но ухо его с приставленной к нему рупором ладонью было нацелено на меня, как пеленгирующий локатор. Наверное, он слышит об этом случае впервые, но сам факт моей поездки в лес за дровами ему известен. История с лошадью имеет продолжение — ребятам оно уже неинтересно, но для нас с Корытовым оказалось судьбой.



Я сбросил бревна у сарая, отвел на конюшню голодную, но неуставшую лошадь, вошел в свою барачную комнату — семьи у меня уже не было, одна записка на столе. У дочери прохудились валенки, за подшив их запросили буханку хлеба, и последнюю неделю по вечерам я осваивал новую для себя профессию — смолил дратву, резал подметки и задники, мастерил хитрую короткую иглу, а оказалось, что дратву надо просто проталкивать шилом, и накануне вечером валенки были готовы. И так моя красавица жена благодарила меня за них, так расхваливала меня — за то, что могла наконец, прихватив дочь, уйти к Корытову?

— …Благодарю вас. Большое вам спасибо. Очень вам признательна. И вам тоже, Александр Степанович, — прощается со всеми за руку ловкая студенточка.

Прощается и зампредседателя, высоченный и здоровенный, как бугай, мужик с веселым лицом.

— Это вы, конечно, напрасно, Александр Степанович, — ухмыляясь, пожимает он мне руку. — Детям, знаете… зачем? Ну, в мужской такой застольной компании, но детям про матерщину…

Я не успеваю ответить, за меня отвечает Фадей Анисимович.

— Это вы бросьте! — говорит он своим хриплым и сейчас еще с начальственными режущими нотками голосом. — Они, вы бросьте, этот мат с какого? — младенческого, да-да, младенческого возраста слышат. Распустили языки, удержу не знаем. Их такие случаи только воспитывают. Вот, говорят, смотрите, как дико! Так я говорю, Александр Степаныч? — оборачивается он ко мне.

— Так, — говорю я и думаю: зачем же я ему понадобился?

Понадобился, это уж точно — ведь сколько его знаю. Зачем я тогда, в двадцать восьмом, поздоровался с ним в коридоре горисполкома — знать его не хотел после восемнадцатого; нет, поздоровался — интеллигентская привычка.

Он небрежно скосил на меня свои светленькие, как бы голые от редких и белесых бровей и словно бы постоянно сонные глаза, его булыжниковая, лоснисто выбритая челюсть съехала немного в сторону — раздался какой-то невнятный хриплый звук, означавший, должно быть, приветствие, равно как и любое другое значение, впрочем, мог он иметь, и Корытов прошагал мимо. Я шел в исполком с просьбой найти мне место по специальности, медицинская справка в кармане подтверждала, что за полгода работы ее обладателя грузчиком в речном порту зрение его левого — единственного — глаза значительно ухудшилось. Нэп тихо скончался, его труп, выброшенный на обочину, благополучно прорастал травой, страна устраивалась в колее индустриализации, и я вполне мог надеяться на место, как тогда это называлось, счетовода.

— А ну, эй! — раздался у меня за спиной оклик. — Постой-ка!

Я повернулся — это был Корытов, он шел уже обратно, забросив назад голову, выставив вперед тяжелый обкатанный булыжник челюсти.

— Откуда меня знаешь? — спросил он, подходя и глядя все так же, с заброшенной назад головой, оттого из-под приспущенных, словно бы сверху вниз, век — хотя мы были одного роста. Я молчал, как всегда жалея уже о совершенном, ах, толстая морда, а ведь классе в пятом мы сидели с ним даже за одной партой, и мое молчание встревожило его, он сказал, снижая голос с барственного до демократического: