Страница 5 из 101
— Пойдем, Саша, доскажу тебе ту историю, — позвал Кодзева Дашниани.
Кодзев попытался припомнить, что за историю рассказывал ему Дашниани. А, про друга детства, летчика, как он изменял жене со стюардессой, жена устроили ему сцену, и он, наказывая ее, не притрагивался к ней целый год… Не хотелось дослушивать. Что уж такого интересного? И чего так жалко было отрываться от нее, когда окликнула Лиля? Нет, ничего интересного. Развеяться бы вот как-то. Пригладить нервы. А то ведь две почти недели еще. В кино, что ли, сходить? Все равно пять часов впереди верных.
— Давай до кинотеатра смотаемся, — сказал он Дашниани. — Может, идет там что-нибудь более-менее. Устроим культпоход. Кто только с вещами останется?
Галя, не отрывая от книги глаз, подняла руку:
— Идите, шеф. Я доброволец.
— Я тоже. — Лиля стала удобнее устраиваться на чемоданах, устроилась, привалилась к стене. — Раз ночью ехать, мне надо сейчас выспаться. Это вы толстокожие. А меня мутить будет. — Она закрыла глаза.
— А ты что думала, здесь тебе, как в Прибалтике, асфальтовые дороги? — Дашниани не удержался.
— Нет, я думала, здесь, как в Грузии, мандарины растут, — не открывая глаз, ответила Лиля.
Кодзев перехватил взгляд Дашниани и запрещающе замахал ему руками. Дашниани звучно всхлопнул себя по бедрам: ладно, так и быть, все.
— Слушай, Саша, сходи на разведку один, — сказал он. — Я в тени побуду. Южный, понимаешь, человек, не могу на солнце.
Корреспондент хохотнул: оценил.
— Позвольте, я с вами? — предложил он Кодзеву. — Прогуляюсь, город посмотрю. Первый раз здесь.
— Пожалуйста, — пожал плечами Кодзев.
Но он огорчился. Когда Дашниани сказал, сходи один, он обнаружил в себе именно это желание: хоть полчаса побыть одному. Всё вместе да вместе. И вот не получилось.
— И как раз я вас кое о чем попытаю, — довольно проговорил корреспондент, расщелкнул замки своего портфеля и вытащил изнутри блокнот.
— Пытайте, — согласился Кодзев. Что еще оставалось?
— Ты-ы, моря-ак, краси-ивый сам собо-ою, тебе-е от ро-оду двад-цать ле-ет, по-олюби-и меня, моря-ак, душо-ою, что-о ты ска-ажешь мне в отве-ет, — кричала в темноте гинеколог Лилия Глинская. Она стояла у кабины водителя, на сходе к двери, держась за поручень, и на фоне лобового стекла, серо прозрачневшего благодаря прыгавшему впереди свету фар, была смутно видна ее мотающаяся голова. — По-о моря-ам, по-о волна-ам, ны-ынче здесь, за-автра там, по-о мо-ря-ам, моря-ам, моря-ам, моря-ам, э-эх, ны-ынче здесь, а-а за-автра там…
Когда автобус кидало на очередной колдобине поосновательнее, голос ей перехватывало, песня словно обламывалась и падала, казалось, уже не подхватить, но она, восстановив перешибленное дыхание, всякий раз поднимала ее: «кра…» — долгая пауза, и затем в самом Деле как подхваченное и вновь поднятое: «…си-ивый сам собо-ою…»
Все остальные дремали. Устроившись головой на руках, положенных на поручень переднего сиденья, откинувшись на спинку и свесив голову на плечо, привалившись головой к железному оконному переплету и подложив под голову, чтобы ее не било, кто руку, кто шапку или платок. Все время от времени просыпались, охали, постанывали, крякали, тянулись и, заново устроившись, снова засыпали — все молча, только стоматолог Юрий Дашниани, когда просыпался, бормотал сонным голосом:
— А эта еще поет, да? Ей не надоело? Она у нас за плату или за харчи только? — Всякий раз что-нибудь новое и все, в общем, одно.
Лилия Глинская не отвечала ему; повернувшись на его бормочущий голос, она продолжала выкрикивать:
— По-олюби-и ме-ня, моря-ак, душо-ою… — Заканчивала песню, передыхала с минуту и начинала ее вновь. Каждую песню она пела подряд раза по три, было их у нее в запасе всего несколько, и про моряка, красивого самого собою, пела она уже по четвертому, а то и по пятому заходу.
Прищепкин вытащил из кармана блокнот, достал ручку, раскрыл страницу, которая точно, он знал, была чистой, попытался записать пришедшую в голову фразу: «Есть общее между солдатским «ура», что облаком катится по полю над неудержимой лавиной жаждущих победы бойцов, и этой песней молодого врача, белокурой Лилии Глинской в ночном автобусе, рвущемся сквозь тайгу к заданной цели…» Но автобус кидало, ручка прыгала, буквы на листе, он чувствовал, налезали друг на друга — ничего потом не расшифровать. Все же он дописал фразу до конца. У него был закон, давно выработал его для себя и следовал ему всегда, во всех случаях жизни: все доводить до конца, даже если это кажется полной бессмыслицей. Ничего не пропадает даром. Даже бессмыслица. Что-нибудь да остается и от нее.
Кромешная темь за окном, неумолкающий, надсадистый рев мотора, скачущий свет фар впереди, и голос, выкрикивающий бравурные, залихватские песни.
Роскошный может быть очерк, с описанием трудностей работы, тяжелых переездов… Побывать потом в поселке на приемах, может быть, что-нибудь произойдет драматичное… а если и не произойдет, просто подраматичнее описать, метафоры найти покруче, пожестче, позвонче… только вот на какой шампур насадить, какая главная, так сказать, идея?..
Прищепкин после окончания журфака не работал в газете еще и года, но уже твердо стоял на ногах. Стоял уже вровень с лучшими перьями, теми, кто выслуживал это звание годами, выслуживал, так сказать, по сумме очков, прибавляя к накопленному капиталу по капельке, по капелюшке и бережно охраняя его от истаивания, пока тот не достигал своей критической положительной массы. Прищепкин вбил себя между ними, как клин в дерево, кому и не хотелось признавать его — все равно пришлось.
И никому он этим не был обязан, только себе. Работал, как зверь, во-первых. Потому что всегда ставил перед собой цель. И никогда не дозволял себе терять ее из виду — это во-вторых. Еще учился в университете — таскал в молодежку все, что писалось, не дожидался никаких практик, не уповал на дядю-случай; правили, переправляли, переделывали абзацами — сердце умывалось кровью, но ничего, терпел, еще похваливал: ай как заиграло, а я-то, дурак… Всех с потока распределили в районки и многотиражки, пахать землю носом, на него пришел вызов из молодежной. Было одно свободное место — ему и досталось. И после, когда пришел, сел на это самое место, скрипучий, с продавленным дерматиновым сиденьем стул за таким же скрипучим обшарканным локтями десятков прежних владельцев столом, — тоже сразу поставил цель. И продумал средство достижения ее. Выломиться из общего потока красочностью. Феерией красок. Полыхающей цветовой гаммой. Ослепить ими, шарахнуть так, чтобы искры из глаз, чтобы обалдели… Он знал за собой это умение: все сравнить, все уподобить, сблизить самое несхожее, только прежде никогда не использовал, остерегался, теперь час настал.
Писать так еще год-полтора — и стать завотделом. Это естественный процесс, и он произойдет. Сделавшись завотделом, писать поменьше, не размениваться на случайное, брать только самое выигрышное, броское, создающее репутацию основательного, взвешенного, серьезного журналиста, завести надлежащие связи в обкоме, и через три ли, четыре ли года кресло зам. главного наверняка, как дар божий, упадет в руки, само, без особых усилий. И тогда писать вообще раз в несколько месяцев, но солидно, крепко, каждый раз — как удар тяжеловеса, и, может быть, надо будет отказаться от этой игры цвета, на факт сделать упор, на событие, на ситуацию… Но это, впрочем, частности уже, тактические соображения, о них сейчас нечего и думать, голову себе засорять, написать об этих врачах — вот что сейчас главное, выигрышная тема, сам раскопал, никто прежде не додумывался, вот только идея, чем соединить все, на что насадить… Что-нибудь бы такое, чтобы глобально вышло, всечеловечески…
Мотор вдруг смолк, автобус тряхнуло еще раз, и он остановился. Лилия Глинская, оказывается, уже некоторое время не пела.
Все зашевелились, стали поднимать головы, зевать, потягиваться. Голос невидимого в темноте бригадира Александра Кодзева спросил с хрипотцой: