Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 101



— Какие мы с ним друзья… — пробормотал он, отвечая Дашниани.

— Шуток не понимаешь? — Дашниани засмеялся. Смеялся он, всколыхиваясь всем своим большим упитанным телом, и так заразительно у него это выходило — невозможно было не ответить тем же.

Подхохатывая, Кодзев начал оправдываться:

— Да уж вы с Лилей… Два сапога пара. Наточили языки друг об друга.

— А!.. — протянул Дашниани. — Не говори. — И было в интонации, с какой он сказал это, что-то непонятное: доставляло ему удовольствие, что ли, поминание их постоянных словесных стычек с Глинской. — Соглядатайствуют за нами, — указал он Кодзеву глазами в сторону корреспондента.

Кодзев и сам заметил: корреспондент побрился, привел себя в порядок, самая бы пора сейчас — выйти на улицу, как все остальные, хватануть утреннего, чистого, не разогретого еще солнцем до белого каления воздуха, кстати, и покурить, раз так хотелось, а он сидел на раскладушке, ничего не делая, и внимательно прислушивался к их с Дашниани разговору.

И в самом деле: как следят за тобой.

— Все слыхали, о чем мы? — посмотрел Кодзев на корреспондента.

На лицо у того выползла извиняющаяся улыбка.

— Да не знаю, все ли. Вы вроде не о личном, и я себе позволил.

— Вот вам и проблема тогда, сами и привезли, — Кодзев кивнул на чемодан. Он чувствовал в себе ту безысходную тоскливую расстроенность, что всегда накатывала на него, когда обстоятельства складывались так, что нужно было не просто принять чужую глупую волю и покориться ей, а еще и исполнять ее. — Напишите. Самая жгучая проблема, жгучей нет: один какой-нибудь бездарен и ленив, а потом добрый десяток последствия этой его бездарности ликвидируют, лбы расшибают. А сам он, главное, всегда неуязвим, всегда объективные оправдания есть.

— Да, да, — покивал Кодзеву корреспондент. — Вы правы, Александр, правы. Общее в частном, я бы так сказал.

Кодзев сообразил, почему Дашниани с таким вожделением заглядывал в чемодан: хотел узнать, прислал ли Пикулев новые боры. Он сверлил совсем затупившимися, и на лице его, когда работал ими, было выражение еще большей муки, чем на лицах его пациентов.

— Есть, есть, — обрадовал он Дашниани. — Видел в описи. Коваль придет, разберет чемодан, возьмешь у нее.

— Вай, вай, — хлопнул себя по бедрам Дашниани. — А ты еще говоришь, Пикулев плохой человек.

Кодзев хотел возразить, что вовсе не это имел в виду, вовремя понял — опять подначка Дашниани, и рассмеялся. Показал на Дашниани корреспонденту:

— Вот, между прочим, еще одна проблема. Попробуй поживи с таким бок о бок два месяца.

Корреспондент подхватил смех и, смеясь, потянулся к Дашниани:

— Между прочим, Юра, у нас с вами как-то не получилось вчера, я бы хотел спросить у вас.

— Спросить можно. Можно ли будет ответить? — отозвался Дашниани.

— Разрешаю, разрешаю, отвечай, — похлопал его по плечу Кодзев — в стиле самого Дашниани — и пошел из зала на улицу. Дохнуть, и в самом деле, чистого воздуха, пока он еще держит в себе ночную свежесть.



Клуб стоял на взгорье, и с крыльца видно было далеко вокруг. Бурели, крашенные маслом, железные крыши, курчавилась, прижавшись к земле, зелень огородов, лежали почти перед каждым палисадником горки ошкуренных, заготовленных впрок, светло коричневевших бревен. Пространство перед клубом было не застроено — пыльная, разбитая тракторами и машинами глинистая площадь, плешистая зелень травы за нею, переходившая на скате к реке в плотно-ковровую, и там, дальше — сама река, блещуще-весело лежавшая под ярким, не затененным никакими облаками солнцем, протянувшая свое литое серебрящееся водное тело, с косицами бревенчатых бонов на нем, вправо, вверх по течению — совсем немного, до близкой излучины, а влево, по течению, — сколько хватал глаз. Она была не широка, метров шестьдесят-семьдесят, едва ли больше, и противоположный берег казался невзаправдошно близким, совсем рядом; казалось — и река не преграда, шагнешь и окажешься там. Кое-где у того противоположного берега виднелся небольшой козырек обрывчика, но в целом он был ощутимо ниже этого, положе и, должно быть, в сильное половодье заливался водой. Деревья там росли совсем другие, чем здесь: хилые, тонкие, с танцующими стволами.

Внизу на земле, поодаль от крыльца, с голым, блестящим от выступившего пота торсом, в брюках с висящим концом распущенного ремня, зажав в руках черные шары гантелей, делал зарядку Воробьев. Молодой, полно еще сил, душевной энергии, — никто, кроме него, во всей бригаде не занимался зарядкой. Так разве, помахать немного, разминаясь после сна, руками-ногами. И сам Кодзев тоже не занимался, хотя всем, кто приходил на прием как терапевт советовал. Советовать всегда легко. А делать — это вот нужно иметь воробьевскую нерастраченность, душевную крепость… А нет того — как осилишь себя? Когда все, что в тебе осталось, просто на жизнь выскребывается, до самого дна выскребывается — успевай только восстановить силы за ночь.

И что-то так дрянно было на душе от всех этих мыслей о Пикулеве, возбужденных присланным им чемоданом, что прорвалось вдруг, сказалось вслух то, что давно уже просилось сказать Воробьеву да всегда удерживал в себе, зная, что не нужно это говорить ему, бессмысленно.

— Слушай, — сказал он, спрыгивая с крыльца и подходя к Воробьеву, — не мое, конечно, дело… но ведь всем все равно видно, что у вас с Кошечкиной… ты будь, знаешь, осторожней.

Воробьев делал наклоны, остановился, отнял руки с гантелями от шеи и опустил их вниз.

— Это в каком смысле?

— Да в обыкновенном, каком. Может, тебе не видно, что она… а со стороны-то, знаешь…

— А не надо со стороны, — оборвал Воробьев. Он покраснел и не глядел на Кодзева, отводил от него глаза. — Много со стороны видно… И вообще, не твое дело, сам же сказал.

— А просто сердце за тебя болит. Чтобы ты себе жизнь не сломал.

— Пусть оно у тебя не болит.

Воробьев стрельнул на Кодзева глазами, с усилием подержал его взгляд мгновение, отвел глаза и снова заложил руки с гантелями за голову. Но нагибаться не нагибался. Ждал, видимо, чтобы Кодзев отошел.

Да, конечно, ворохнулось в Кодзеве со стыдом, не следовало говорить об этом. Никакого смысла. Никогда в таких делах не имеет смысла — со стороны. Никогда. Болван.

Но инерция уже несла, невозможно было остановиться так вот с ходу, и Кодзев сказал:

— Ты не лезь в бутылку, Леня. Ведь только добра тебе… Как «пусть не болит», когда мы тут в одном котле все, полное общежитие? Ладно, если б она тобой развлекалась только. А она ведь, похоже, женить тебя хочет. Что такое жена, понимаешь? Не ту возьмешь в жены — всю жизнь перекурочит, и разойдешься — не оправишься. Талант был — уйдет, добрый был — станешь злым… Жена — это ведь твоя часть, половина, говорят, даже, а если половина тебя…

Кодзев запнулся: Воробьев снова взглянул на него, кровь от лица у Воробьева отлила, а в глазах стояли слезы.

— Что ты понимаешь, — проговорил Воробьев, не отнимая теперь взгляда от Кодзева. — Ведь ты же не знаешь. И все вы не знаете. Она чудный человек. И несчастный. У нее так жизнь сложилась… Никто не позавидует. Может быть, и женюсь. Но только вы не мешайтесь.

Кодзева как пробило: а ну как и в самом деле правда? Все вместе, все на виду, а все равно — все со стороны о ней, кроме него. Видно со стороны, да, но что видно — то, что снаружи, а то, что внутри, разве увидишь? В стыд, что легонько плескался в нем, влилось тяжелое, покаянное чувство вины перед Воробьевым.

— Прости, — пробормотал он. — Прости, Леня… Я тебе, добра желая…

Воробьев не ответил ему.

Кодзев пошел через пыльное, в бороздах тракторных следов пространство площади к реке, дошел уже до того места, где начиналась трава, и остановился. Куда это он пошел. Есть, что ли, время. Подышал немного свежим воздухом — и все, хватит. Надо пойти, пока еще не вернулись женщины из бани, погладить свежую рубашку, свежий халат. Брюки; может быть, удается. А то потом они придут, не подступишься к утюгу, да и надо будет кабинеты разворачивать, веревки натягивать, простыни развешивать, — здесь хирург, здесь окулист, здесь невропатолог…