Страница 11 из 144
— А оно — вон как оно все оказывается. — Слуцкер, тупо взвизгивая вилкой о дно тарелки, ел винегрет; гладко выбритая, с сизым отливом рыхловатая челюсть его двигалёсь как бы по полукругу: вниз-вбок, вниз-вбок.Вам, наверно, любопытно, почему это вдруг я, сторонний человек, стал начальником бюро?
— Да не очень.Евлампьев зачерпнул суп, попробовал, осторожно потянув в себя с ложки — не горячий ли, узнавая этот столовский родной вкус, и суп показался ему несказанно великолепным. Сметанки вот бы только еще. Сметанки лишь и не хватало. — Стали, Юрий Соломонович, и стали. Хотя, конечно, вопрос этот я себе задавал.
— Естественно, — сказал Слуцкер, подбирая с тарелки последние куски пропитавшейся свекольным соком малиновой картошки. Он сам собою напрашивается. И все, безусловно, уверены, что у меня наверху крепкая и верная рука… А я на самом деле нечто вроде первого подвернувшегося под руку пожарника. Такой ведь пожар полыхал… пожарище! Как Канашеву уходить, стало это только известно, что пойдет скоро на пенсию, Вильников с Петрусевским такую битву за его место устроили… Петрусевский, тот выезды за город начальству давай устраивать, на дачу свою, дефицит всякий промтоварный доставать, не знаю, каким уж путем, а у Вильникова свои связи, старые еще, да письмо в партком о неблаговидном поведении Петрусевского…
— А я и не знал… — Евлампьев от удивления опустил ложку и сидел смотрел на Слуцкера. — Ну, от Петрусевского, от того можно было… но и Вильников?
— Да, представьте себе. В итоге Петрусевскому волей Хлопчатникова пришлось уйти, ну, а Вильникову… что ж, до пенсии. И вот так вот я оказался во главе бюро. Вызвал Хлопчатников и предложил: пойдете? Слаб человек, и я согласился. Хотя, быть может, вы бы на моем месте так не поступили.
— Да почему же… почему? — проговорил Евлампьев, снова беря ложку и принимаясь хлебать свою блекло-розовую жижу.Мне просто никогда такого не предлагали. А если б и предложили… нет, у меня характер не тот. А вы Хлопчатникова-то как знаете?
Слуцкер вслед ему взял ложку и, пододвинув к себе тарелку с солянкой, стал есть.
— А я у него в бригаде был, еще в шестидесятом, в Липецке стан монтировали. Я тогда в отделе главного металлурга работал — все скакал с места на место, и то и это попробовать хотел. И вот я у него в бригаде был… и много тогда, я помню, всяких предложений при монтаже накидал. Он н тогда меня снова в прокатку звал, но мне в ту пору еще в горнорудном поработать хотелось.
— Однако. — Евлампьев посмотрел на Слуцкера и почувствовал, что во взгляде его сквозит удивление. — Так по заводу прямо целый круг и сделали?
— Да, Емельян Аристархович, — тоже взглядывая на него и словно бы сам тоже удивляясь себе, проговорил Слуцкер. Потом, правда, притомился. Стал на одном месте надолго оседать. Последние годы я в агломерационных машинах работал. Но с непрерывной разливкой у меня давний уже роман. С той же вот, липецкой поры. Хлопчатников и меня тогда впряг, расчеты я ему кое-какие делал. В свободное, так сказать, от работы время.
— У вас давний, а у меня, как ни крути, роман закончился… Евлампьев помолчал, доедая суп, доел, отставил тарелку в сторону и придвинул второе — залитый белым тягучим соусом рулет. — Вот покручу по старой памяти два месячишка — и снова в кусты. Шестьдесят три, Юрий Соломонович, исполнилось. Сам не верю. В зеркало посмотрю — неужели это я? Я, я, тем не менее… Оглянешься назад, в тридцатые, туда… совсем по-другому жизнь себе представлял. Тогда такие годы были… у нас как лихорадка какая индустриальная в крови была. Прямо дрожью от нее било. Казалось, вот мы, вот дадим, поднатужимся… и вроде как то ли к небесам взлетим, то ли землю с орбиты сдвинем. «Нас утро встречает прохладой…» — Он умолк, глядя мимо Слуцкера в окно за его плечом, на площадь с уходящей от нее вдаль аллеей оголенных, черных деревьев. Аллея была разбита посередине улицы, но в окно было видно только правую сторону этой улицы — тесный монолитный ряд толстостенных четырехи пятиэтажных домов, привычно для глаза стоящих здесь еще с тридцатых вот, как их построили немцы-подрядчики, там, за пределами взгляда, образующих косоугольный квадрат «Дворянского гнезда», заселявшегося тогда, в тридцатые, заводским и прочим начальством.
Он вспомнил, как после техникума ездил в Ленинград поступать в кораблестроительный институт — и не поступил, ни в первый приезд, ни во второй: ему как сыну служащего нужно было сдать все на «отлично», но ему это не удалось. Потом он все-таки поступил на заочный, занимался вечерами после работы по шесть, по семь часов, начались жуткие страшные головные боли, и однажды, выйдя на футбольную тренировку, вдруг упал в обморок прямо посреди поля. Так и не закончил ничего, и потом ему часто тыкали этим в нос, и уж когда был руководителем группы, хотели как-то с группы снимать…
Ну да зачем сейчас об этом Слуцкеру? Все это уже не имеет значения. Прожито и пережито, и не нужно ему теперь ни диплома, ни еще чего — никакого уже не имеет это значення…
— Евлампьев Аристарх Тимофеевич, что начальником общего отдела был, вам отцом приходился? — спросил Слуцкер.
Евлампьев сделал над собой усилие, чтобы выбраться из глуби утянувших в себя воспоминаний, и смысл вопроса дошел до него.
— А-а… да, отцом, — сказал он.А вы что, знали его?
— Да моя теща у него в отделе работала. Очень всегда с большой теплотой о нем отзывалась.
— Отцом, отцом, — снова, уже ненужно, подтвердил Евлампьев.
Они поговорили еще немного, Евлампьев спросил Слуцкера о его родителях — не заводской ли он? — Слуцкер оказался из Харькова, там и институт кончал, а сюда попал по распределению… и компот в стаканах у них кончился.
— Ну, Емельян Аристархович, двинули? — спросил Слуцкер, взявшись за ребро столешницы и наклонившись вперед — весь уже в готовности встать и идти.
— Идем,так же кладя руки на край стола, сказал Евлампьев.Спасибо вам за компанию. Очень мне было приятно пообедать вместе…
— То же самое. Слуцкер улыбнулся своей как бы обращенной в себя улыбкой, и они, оба одновременно, стали выбираться из-за стола.
По дороге к гардеробу нужно было пройти мимо двери общего отдела, и когда они проходили — бронзовыми тупыми буквами на черном фоне: «Общий отдел», — к Евлампьеву, словно бы откуда-то со стороны, приплыла мысль, что вот, об отце помнят, хотя прошло уже чуть ли не двадцать лет, как он умер, говорят что-то… так будут и о нем говорить, его вспоминать… И вот ведь что странно: оказывается, не то важно в той, будущей, после тебя, твоей жизни, что ты спроектировал, смонтировал и отладнл столько-то блюмингов, столько-то уставовок непрерывной разлники сталин - о количестве никто и не вспомнит, — а важно, чтобы, вспоминая, говорили доброе. Ведь об этом только и будут говорить, это только и вспомнят, плох ты был или хорош, добр или нет, в этом-то, в этой оценке, и будет вся твоя жизнь после, те несколько десятков лет, которые проживут знавшие тебя…
5
У Маши, открывшей Евлампьеву дверь, был счастливо-возбужденный, праздничный вид.
— Ксюша у нас, — сказала она ему полушепотом, и улыбка так и играла у несе на лице, прямо сама собой, против воли. — Позвонила, спросила, можно ли ирисхать, и вот уже два часа сидит, тебя ждет.
— Почему меня? — удивленно спросил Евлампьсв, тоже вссь в одно мгновение переполняясь счастьем близкой встречи с внучкой.
— А вот узнаешь,с какой-то заговорщически-снисходительной интонацией отозвалась жена.
Внучка ие была у них с самых зимних каникул, да и тогда-то погостила всего день: поела испеченных бабушкой специально к ее приезду пирогов с маком и с яблоками, полежала на диване с вытащенными из шкафа подборками «Науки и жизни» за прошлые, еще до ее рождения, годы, погуляла в одиночестве по улице, посмотрела вечером телевизор и, переночевав, утром засобиралась. «Да у вас никакой музыки нет,сказала она оправдывающимся тоном, когда Евлампьев с Машей стали уговаривать ее побыть хотя бы еще денек, быстро взглядывая на них и тут же отводя взглял. — И вообще…»