Страница 25 из 118
Гарантируют неприкосновенность свежего хлеба и праздничных заказов в течение трех суток со дня приноса.
Как было сказано выше, согласны обедать ниже.
Встречным образом Жилец Семенов обязуется:
Перестать убивать Жильцов Тараканов.
Не стирать со стола, а стряхивать на пол сухой тряпочкой.
По выходным и в дни государственных праздников не выносить ведро перед сном, а вытряхивать на пол.
Подписи:
За Семенова — Семенов
За Тараканов — Фома Обойный».
Степан Игнатьич писал все в двух экземплярах — писал ночами, на шкафу, при неверном свете луны, и мы притаскивали ему последние крошки, чтобы у лапок Степана Игнатьича хватило сил.
На обсуждение вопроса о том, кто передаст письмо Семенову, многие не пришли, сославшись на головную боль. Кузьма Востроногий передал через соседей отдельно, что отказывается участвовать в мероприятии, потому что Семенов может его неправильно понять. Решено было тянуть жребий из пришедших, и бумажку с крестиком вытащил Альберт.
Мудрый Степан Игнатьич сказал, что это справедливо, потому что у Альберта все равно теща.
Мы сделали Альберту белый флажок и под утро оставили его вместе с письмом дожидаться прихода Семенова.
Описывать дальнейшее меня заставляет только долг летописца.
Едва Альберт, размахивая флажком, двинулся навстречу узурпатору, тот подскочил, издал леденящий душу вопль, взвыл, рванулся к столу и оставил от Альберта мокрое место. Сделав это, Семенов соскреб все, что осталось от нашего парламентера, текстом Договора и выбросил обоих в мусорное ведро. Потом он обвел кухню дикими глазами и шагнул к подоконнику, на котором стояла штуковина с ядовитой струей внутри. Мы бежали, бежали…
Эпилог
Четвертые сутки сижу я глубоко в щели и вспоминаю свою жизнь, ибо ничего больше мне не остается.
Родился я давно. Мать моя была скромной трудолюбивой тараканихой, и, хотя ни она, ни я не помним моего отца, он, несомненно, был тараканом скромным и трудолюбивым.
С детства приученный к добыванию крошек, я рано познал голод и холод, изведал и темноту щелей, и опасность долгих перебежек через кухню, и головокружительные переходы по трубам и карнизу. Я полюбил этот мир, где наградой за лишения дня было мусорное, сияющее в ночи ведро — и любовь. О, любви было много, и в этом, подобно моему безвестному отцу, я был столь же скромен, сколь трудолюбив. Покойница Нюра могла бы подтвердить это, знай она хоть пятую долю всего.
Я выучился грамоте, прилежно изучая историю; красоты поэзии открылись мне. И сейчас, сидя один в щели, я поддерживаю свой дух строками незабвенного Хитина Плинтусного:
Что остается, когда ничего не осталось?
Капля надежды — и капля воды из-под крана…
Так и я не теряю надежды, что любознательный потомок, шаря по щелям, наткнется на этот манускрипт, и прочтет правдивейший рассказ о жестокой судьбе нашей, и вспомнит с благодарностью скромного Фому Обойного, которому, несмотря на скромность, невыносимо хочется есть. Надо бы пройтись вдоль плинтуса — авось чего-нибудь…
От переводчика
На этом месте рукопись обрывается, и, предвидя многочисленные вопросы, я считаю необходимым кое-что объяснить.
Манускрипт, состоящий из нескольких клочков старых обоев, мелко исписанных с обратной стороны непонятными значками, был обнаружен мною во время ремонта новой квартиры. Заинтересовавшись находкой, я в тот же день прекратил ремонт и сел за расшифровку. Почерк был чрезвычайно неразборчив и, повторяю, мелок, а тараканий язык — чудовищно сложен; работа первооткрывателя египетских иероглифов показалась бы детской шарадой рядом с этой, но я победил, распутав все неясности, кроме одной: автор манускрипта упорно называет моего обменщика Семеновым, хотя тот был Сидоров. Тип, кстати, действительно мерзкий.
Восемь лет продолжался мой труд. Квартира за это время пришла в полное запустение, а сам я полысел, ослеп и, питаясь одними яичницами, вслед за геморроем нажил себе диабет. Жена ушла от меня уже на второй год, а с работы выгнали чуть позже, когда заметили, что я на нее не хожу.
По утрам я бежал в магазин и, если успевал, хватал кефир, сахар, заварку, батон хлеба и яйца. Иногда кефира и яиц не было, потом пропал сахар — тогда я жил впроголодь целые сутки, на чае, а случалось, и на воде из-под крана.
С продуктами стало очень плохо. Вот раньше, бывало… Впрочем, о чем это я… И потом этот завод. Пока я переводил первую главу, его построили прямо напротив моих окон, и сегодня я уже боюсь открывать форточку. Совершенно нечем дышать. Но перевод закончен, и я ни о чем не жалею.
В редакциях его, правда, не берут, говорят — не удовлетворяет высоким художественным требованиям. Я говорю: так таракан же писал! Тем более, говорят, значит, не член союза.
Впрочем, я не теряю надежды — ничего не пропадает в мире. Кто-нибудь когда-нибудь обязательно наткнется на эту рукопись и узнает все, как было.
1989
Тяжкое бремя[23]
Долго ли, коротко ли, а стал однажды Федоткин президентом России. Законным, всенародно избранным, с наказом от россиян сделать жизнь как в Швейцарии.
Федоткину и самому хотелось, чтобы как в Швейцарии, потому что как здесь — он здесь уже жил. А тут такой случай.
Приехал Федоткин с утра пораньше в Кремль, на работу, бодрый такой, стопку бумаги вынул, «Паркером» щелкнул — и давай указы писать! И про экономику, чтобы все по уму делать, а не через то место, и про внешнюю политику без шизофрении, и рубль чтобы как огурец…
Про одни права человека в палец финской бумаги извел.
А закончил про права — смотрит: стоят у стеночки такие, некоторым образом, люди. Радикулитным манером стоят, согнувшись.
Федоткин им: доброе утро, господа, давайте знакомиться, я — президент России, демократический, законно избранный, а вы кто? А они и отвечают: местные мы. При тебе теперь будем, кормилец.
Федоткин тогда из-за стола выбрался, руку всем подал, двоих, которые сильно пожилые были, разогнуть попытался — не смог.
— Господа, — сказал. — к чему это? Пусть каждый займется своей работой.
— Ага! — обрадовались. — Так мы начнем?
— Конечно! — обрадовался и Федоткин и хотел обратно к столу пойти — Конституцию дописать и с межнациональными отношениями разобраться. Но не тут-то было. Сбоку под ручку взяли: извините, Антон Иванович… Отвели от стола подальше и вокруг бродить начали.
Один сразу с сантиметром подбежал и всего Федоткина с ног до головы измерил, другой пульс пощупал и в глазное дно заглянул, третий насчет меню заинтересовался: по каким дням творожок на завтрак Федоткину давать, а по каким — морковку тертую? А четвертый, слова не говоря, чемоданчик ему всучил и кнопку показал, которую нажимать, если все надоест.
Стоит Федоткин от ужаса сам не свой, чемоданчик проклятый двумя руками держит, а к нему уже какой-то лысый пробирается с альбомом и спрашивает: как насчет обивочки, Антон Иванович? Немецкая есть, в бежевый цветок, есть итальянская, фиолет с ультрамарином в по-лоску. И что паркет: оставить елочкой к окну или будет пожелание переложить елочкой к дверям?
Тут Федоткин от возмущения даже в себя пришел: это, говорит, все ерунда! И обивку велит унести с глаз долой, и паркет оставить елочкой к окну, и на завтрак давать все подряд… Вы что, говорит! Вы, говорит, знаете, какое сейчас время в России!
Переглянулись. Знаем, отвечают. А Федоткин разгорячился: какое, спрашивает, какое? Ну?
Да как всегда, говорят, — судьбоносное. Только что ж нам теперь — президенту законному, всенародно избранному, морковки не потереть?
Федоткин от таких слов задумался. Хорошо, говорит. Я согласен, только давайте побыстрее, а то — Конституция, межнациональные отношения… Время не ждет.
23
Впервые — журнал «Magazine», 1996, № 3.