Страница 20 из 118
Закончив с Иоанном, он посмотрел с экрана персонально на Холодцова и тихо добавил:
— А тебя, козла, с твоим, блядь, рыбьим жиром мы сгноим персонально.
Холодцов вздрогнул, качнулся вперед и открыл глаза.
Он сидел в вагоне метро. На полу перед ним лежала шапка из старого, замученного где-то на просторах России кролика — его шапка, упавшая с его зачумленной головы. На шапку уже посматривали несколько человек.
— Станция «Измайловская», — сказал мужской голос.
Холодцов быстро подхватил с пола упавшее, выскочил на платформу и остановился, соображая, кто он и где. Поезд хлопнул дверями, прогрохотал мимо и укатил.
Платформа стояла на краю парка, а на платформе стоял Холодцов, ошалело вдыхая зимний воздух неизвестно какого года.
Это была его станция. Где-то тут он жил. Холодцов растер лицо и на нетвердых ногах пошел к выходу.
У огромного зеркала возле края платформы он остановился привести себя в порядок. Поправил шарф, провел ладонью по волосам, кожей ощутив неожиданный воздух под ладонью. Холодцов поднял глаза. Из зеркала на него глянул лысеющий, неухоженный мужчина с навечно встревоженными глазами. Под этими глазами и вниз от крыльев носа кто-то прямо по коже прорезал морщины. На Холодцова смотрел из зеркала начинающий старик в потертом, смешноватом пальто.
Холодцов отвел глаза, нахлобучил шапку и пошел прочь, на выход.
Ноги вели его к дому, транзистор, что-то сам себе бурча, поколачивал по бедру.
В сугробе у троллейбусной остановки лежал человек. Он был свеж, розовощек и вызывающе нетрудоспособен. Он лежал вечной российской вариацией на тему свободы, лежал, как черт знает сколько лет назад, раскинув руки и блаженно сопя в две дырочки.
Холодцов осторожно потеребил его за рукав.
…Холодцов вздрогнул и открыл глаза. Он лежал в сугробе у какой-то остановки, а над ним стоял человек и, держа его руку в своей, искал на ней пульс. Лицо у человека было знакомое по зеркалу, но очень встревоженное.
— В порядке, — успокоил его Холодцов и снова заснул.
…Холодцов постоял еще немного над недвижным телом и энергичным шагом двинулся вон отсюда — по косо протоптанной через сквер дорожке, домой. Потом сорвался на бег, но скоро остановился, задыхаясь. Поправил очки, посмотрел вокруг.
Еще не смеркалось, но деревья уже теряли цвет. Тумбы возле Дворца культуры были обклеены одним и тем же забронзовелым лицом. Напрягши многочисленные свои желваки, лицо судьбоносно смотрело вдаль, располагаясь вполоборота над обещанием «Мы выведем Россию!».
Руки с татуировками «левая» и «правая» были скрещены на груди. Никаких оснований сомневаться в возможностях человека не имелось.
Прикурить удалось только с четвертой попытки. Холодцов жадно затянулся, потом затянулся еще раз и еще. Выпустил в темнеющий воздух струйку серого дыма, прислушался к бурчанию у живота; незабытым движением пальца прибавил звук у транзистора.
Финансовый кризис уступал место стабилизации, крепла нравственность, в Думе в первом чтении обсуждался закон о втором пришествии.
Ход бомбардировок в Чечне вселял сильнейшие надежды.
Подлинные записки Фомы Обойного[22]
В тяжелые времена начинаю я, старый Фома Обойный, эти записки. Кто знает, что готовит нам слепая судьба за поворотом вентиляционной трубы? Никто не знает, даже я.
1.
Жизнь тараканья до нелепости коротка. Это, можно сказать, жестокая насмешка природы: люди и те живут дольше — люди, которые не способны ни на что, кроме телевизора и своих садистских развлечений. А таракан, венец сущего… горько писать об этом.
В минуты отчаяния я часто вспоминаю строки великого Хитина Плинтусного:
Так и живем, подбирая случайные крошки,
Вечные данники чьих-то коварных сандалий…
Кстати, о крошках. Чудовище, враг рода тараканьего, узурпатор Семенов сегодня опять ничего не оставил на столе. Все вытер, подмел пол и тут же вынес ведро. Негодяй хочет нашей погибели, в этом нет сомнения. Жизнь его не имеет другого смысла; даже если вы увидите его сидящим с газетой или уставившимся в телевизор, знайте: он ищет рекламы какой-нибудь очередной дряни, чтобы ускорить наш конец. Ужас, ужас!
Но надо собраться с мыслями; не должно мне, подобно безусому юнцу, перебегать от предмета к предмету. Может статься, некий любознательный потомок, шаря по щелям, наткнется на мой манускрипт — пусть же узнает обо всем! Итак, узурпатор Семенов появился на свет наутро после того, как Еремей совершил Большой Переход…
Да, великие страницы истории забываются; нынешних-то ничего не интересует — лишь бы побалдеть у газовой конфорки. И потом — эта привычка спариваться у всех на глазах… А спроси у любого: кто такой Еремей? — дернет усиком и похиляет дальше. Стыд! А ведь имя это гремело по щелям, одна так и называлась — щель Любознательного Еремея, но ее переименовали во Вторую Банковую…
А случилось так: Еремей пропал без всякого следа, и мы уже думали, что его смыло — в те времена мы и гибли только от стихийных бедствий. Однако он объявился вечерком, веселый, но какой-то нервный. Ночью мы сбежались по этому поводу на дружескую вечеринку. На столе было несчетно еды — в то благословенное время вообще не было перебоев с продуктами, их оставляли на блюдцах и ставили в шкафы, не имея дурной привычки все совать в целлофановые пакеты; в мире царила любовь; права личности еще не были пустым звуком… Да что говорить!
Так вот, в тот последний вечер, когда Иосиф с Тимошей раздавили на двоих каплю отменного ликера и пошли под плинтус колбасить с девками, а Степан Игнатьич, попив из раковины, в ней уснул, мы, интеллигентные тараканы, заморив за негромкой беседой червячка, собрались на столе слушать Еремея.
То, что мы услышали, было поразительно.
Еремей говорил, что там, где кончается мир — у щитка за унитазом, — мир не кончается.
Он говорил, что если обогнуть трубу и взять левее, то можно сквозь щель выйти из нашего измерения и войти в другое, и там тоже унитаз! Сегодня это известно любому недомерку двух дней от роду: мир не кончается у щитка — он кончается аж метров на пять дальше, у ржавого вентиля. Но тогда!..
Еще Еремей утверждал: там, где он был, тоже живут тараканы — и очень неплохо живут! Он божился, что тамошние совсем не похожи на нас, что они другого цвета и гораздо лучше питаются.
Сначала Еремею не поверили: все знали, что мир кончается у щитка за унитазом. Но Еремей стоял на своем и брался показать.
— А чего тебя вообще понесло туда, в щель эту? — в упор спросил тогда у Еремея нервный Альберт (он жил в одной щели с тещей). Тут Еремей, покраснев, признался, что искал проход на кухню, но заблудился.
И тогда мы поняли, что Еремей не врет. Побежав за унитазный бачок, мы сразу нашли эту щель и остановились возле нее, шевеля усами.
— Хорошая щелочка, — напомнил о себе первооткрыватель.
— Офигеть, — сказал Альберт.
Он первым заглянул внутрь и уже скрылся до половины, когда раздался голос Кузьмы Востроногого, немолодого таракана правильной ориентации.
— Не знаю, не знаю… — протянул он скрипуче. — Может, и хорошая. Только не надо бы нам туда…
— Почему? — удивился я.
— Почему? — удивились все.
— Потому что, — лаконично разъяснил Кузьма и, так как не всем этого разъяснения хватило, строго напомнил: — Наша кухня лучше всех!
С младых усов слышу я эту фразу. И мама мне ее говорила, и в школе, и сам сколько раз, и все это тем более удивительно, что никаких других кухонь до Еремея никто из нас не видел.
— Наша кухня лучше всех, — немедленно согласились с Кузьмой тараканы; с Кузьмой затруднительно было не соглашаться.
— Но почему нам нельзя посмотреть, что за щитком? — крикнул настырный Альберт. Жизнь в одной щели с тещей испортила его характер.
22
Впервые — под заголовком «Из последней щели» в сб. «Музей Человека». М., «Вс. центр кино и телевидения», 1990.