Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 118



Отчасти актерская же легковесность и непоседливость натуры не дают, к сожалению, Виктору Шендеровичу сосредоточиться на крупной форме — написать пьесу или роман-фельетон. А до чего было бы любопытно…

Артистизм и открытость реакций, свойства этой породы, окрашивают и его литературу, и его поведение. Как актер всегда играет, так Шендерович всегда пишет. Причем надо еще видеть, как он это делает. Мы бывали вместе в нескольких поездках, где с истинным наслаждением я могла наблюдать, как Витя строчит в своем блокнотике, пристроив его на коленке: в купе, в тамбуре, в аэропорту, пока отложен рейс, в кресле самолета… Он пишет, то улыбаясь, то посмеиваясь, а то вдруг принимаясь громко хохотать. Господи, всякий раз думаю я, какой счастливый человек наш Шендер!

Алла БОССАРТ [1]

Объяснительная записка

(вместо автобиографии)

Родился в 1958 году.

В детском саду узнал цену коллективизму.

В 1975 году окончил без сожаления среднюю школу.

По первому диплому — культпросветработник высшей квалификации, отчего до сих пор вздрагивает.

В 1980–1982 гг. служил в Советской Армии, где научился говорить матом. Выжил и демобилизовался, но до сих пор вздрагивает от словосочетания «священный долг».

Перед тем как начать писать, некоторое время читал.

С 1995 года вздрагивает при слове «Куклы».

Надеется на лучшее.

Виктор ШЕНДЕРОВИЧ

Проза

Я и Сименон[2]

Сидеть, знаете ли, в скромном особнячке на берегу Женевского озера — и писать: «После работы комиссар любил пройтись по набережной Сен Лямур де Тужур до бульвара Крюшон де Вермишель, чтобы распить в бистро флакон аперитива с двумя консьержами».

Благодарю вас, мадемуазель. (Это горничная принесла чашечку ароматного кофе, бесшумно поставила ее возле пишущей машинки и — цок-цок-цок — удалилась на стройных ногах.)

О чем это я? Ах да. «За аперитивом в шумном парижском предместье комиссару думалось легче, чем в массивном здании министерства…»

Эх, как бы я писал на чистом французском языке!

А после обеда — прогулка по смеркающимся окрестностям Женевского озера, в одиночестве, с трубкой в крепких, не знающих «Беломор-канала» зубах… Да, я хотел бы писать как Сименон. Но меня будит в шесть утра Гимн Советского Союза за стенкой, у соседей. Как я люблю его, особенно вот этот первый аккорд: «А-а-а-а-а-а-а-а-а!»

Я скатываюсь с кровати, обхватив руками башку, и высовываю ее в форточку. Запах, о существовании которого не подозревали ни Сименон, ни его коллеги по ПЕН-клубу, шибает мне в нос. Наш фосфатный завод больше, чем их Женевское озеро. Если в Женевском озере утопить всех, кто работает на фосфатном заводе, Швейцарию затопит к едрене фене.

Я горжусь этим.

Я всовываю башку обратно и бегу в ванную. С унитаза на меня глядит таракан. Если бы Сименон увидел этого таракана, он больше не написал бы ни строчки.

Не говоря уж о том, что Сименон никогда не видел моего совмещенного санузла.

Я включаю воду — кран начинает биться в падучей и плевать ржавчиной. Из душа я выхожу бурый, как таракан, и жизнерадостный, как помоечный голубь.

Что вам сказать о моем завтраке? Если бы в юности Сименон хоть однажды позавтракал вместе со мной, про Мегрэ писал бы кто-нибудь более удачливый.

О мои прогулки в одиночестве, темными вечерами, по предместьям родного города! О этот голос из проходного двора: «Эй, козел скребучий, фули ты тут забыл?» Я влетаю домой, запыхавшись от счастья.

О мой кофе, который я подаю себе сам, виляя своими же бедрами! После этого кофе невозможно писать хорошо, потому что руки дрожат, а на обоих глазах выскакивает по ячменю.

О мои аперитивы после работы — стакан технического спирта под капусту морскую, ГОСТ 12345 дробь один А!

А вы спрашиваете, почему я так странно пишу. Я хотел бы писать как Сименон. Я бы даже выучил ради этого несколько слов по-французски. Я бы сдал в исполком свои пятнадцать и три десятых метра, а сам переехал бы на берег Женевского озера и приобрел бы набор трубок и литературного агента и писал бы про ихнего комиссара вдали от наших. Но мне уже поздно.

Потому что, оказавшись там, я каждый день в шесть утра по московскому времени буду вскакивать от Гимна Советского Союза в ушах, и, плача, искать на берегах Женевского озера трубы фосфатного завода, и, давясь аперитивом посреди Булонского леса, слышать далекий голос Родины: «Эй, козел скребучий, фули ты тут забыл?»

Арс лонга, вита бревис[3]

Дм. Быкову



Много неизвестных страниц нашей истории ждет своего часа.

Например.

Вскоре после ареста Временного правительства комиссар Антонов-Овсеенко послал двух бойцов, матроса и солдата, сделать опись народного имущества, награбленного царизмом и утащенного им от простых людей в Зимний дворец.

Матрос и солдат перекурили — что успел запечатлеть на своей картине случайно находившийся там же художник И. Бродский — и пошли делать опись.

По вине царизма жизнь их сложилась так, что ни писать, ни читать, ни сколько-нибудь прилично себя вести ни матрос, ни солдат не умели. Поэтому, постреляв по зеркалам и поплевав с парадной лестницы на дальность, они принялись делать опись по памяти.

— Значит, так, — сказал матрос, бывший за старшего. — Запоминай.

Он внимательно рассмотрел стоявшую неподалеку от последнего плевка Афину Палладу и с чувством сказал:

— Су-ука…

— Запомнил, — сообщил солдат.

— Я т-те запомню, — пообещал матрос. Он постоял, почесал свою небольшую, но смышленую голову и уверенно определил Афину: — Голая тетка с копьем и в каске.

Затем повернулся и ткнул пальцем в бюст Юлия Цезаря:

— Верхняя часть плешивого мужика!

И они пошли дальше. Матрос тыкал пальцами, а солдат, бормоча, запоминал все новые утаенные от народа произведения искусства.

— Голая тетка с копьем и в каске, — шептал он, — верхняя часть плешивого мужика, толстый мужик с листком на письке, баба с титьками, пацан с крыльями, голый с рогами щупает девку…

Этот, с рогами, так поразил солдата, что он забыл все, что было раньше, и они побрели обратно к Афине, и солдат зашептал по новой.

Как известно, если у каждого экспоната в Эрмитаже останавливаться по одной минуте, то на волю выйдешь только через восемь лет. А если от каждой голой тетки возвращаться к предыдущим, лучше не жить вообще.

…В последний раз их видели накануне шестидесятилетия Великого Октября. Совершенно седой матрос и абсолютно лысый солдат, укрывшись остатками бушлата, спали под всемирно известной скульптурой «Мужик в железяке на лошади».

Все эти годы, не выходя из Зимнего, они продолжали выполнять приказ комиссара, давно и бесследно сгинувшего на одном из причудливых поворотов генеральной линии партии. Они ничего не знали об этих поворотах. Ни фамилия «Сталин», ни словосочетание «пятилетний план» ничего не говорили им. У них было свое дело, за которое они жизнью отвечали перед мировым пролетариатом.

Служительницы кормили их коржиками, посетители принимали за артистов «Ленфильма», иностранцы, скаля зубы, фотографировались с ними в обнимку.

Лежа под лошадиным брюхом, солдат, как молитву, привычно проборматывал во сне содержание предыдущих десятилетий; матрос улыбался беззубым ртом: ему с сорок седьмого года каждую ночь снилась жертва царизма — голая девка без обеих рук.

Они были счастливы.

Человек с плаката[4]

Под утро шёл дождь. Он пошел с серых, забросанных рваными облаками небес, ветер подхватывал его и швырял на кубики многоэтажек, на пустой киоск «Союзпечати», на огромное полотнище плаката, возвышавшегося над проспектом. На плакате этом было написано что-то метровыми буквами, и стоял над буквами человек, уверенным взглядом смотревший вдаль — туда, откуда по серой полосе проспекта, редкие в этот час, скатывались в просыпающийся город грузовики.

1

Алла Боссарт — публицист, обозреватель «Новой газеты».

2

Рассказ печатается по публикации в серии «Б-ка «Крокодила», 1991, № 4.

3

Печатается по книге «…В деревне Гадюкино дожди». М., «Прометей», 1993.

Посвящение Дм. Быкову — журналисту и литератору.

4

Впервые — в сб. «Музей человека». М., «Вс. центр кино и телевидения», 1990.