Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 119 из 133

А в сукпромхозе у меня девушка — красавица на весь суктрест. Посмотришь на нее — сразу жениться хочется. Я бы давно женился, но наш бригадир сделал предупреждение:

— Пока не срубим сук, на котором сидим, о женитьбе и не думай.

Не думать, конечно, можно, но дети рождаются. Вот уже и первый родился.

Бригадир, конечно, недоволен:

— Что ж это вы, сукины дети? Тут конец квартала, конец месяца, а они вон что надумали — детей рожать!

Смутился я, взял повышенные обязательства. Тут и второй сынок родился. Сук попался крепкий, а человек слаб.

Время тем временем идет. Старший наш уже и сам сукоруб, средний учится на сукоруба, а самый младшенький пока на горшке сидит. Сидит, а уже задумывается; где он будет завтра сидеть? Когда срубят сук, на котором ему завтра сидеть, где он будет завтра сидеть?

Пусть подумает, пока сидит на горшке. Вырастет, возьмет в руки топор некогда будет думать.

Человечество научилось извлекать пользу из своих бед, чтобы потом всю эту пользу употребить для одного огромного всеобщего бедствия.

Ишакович

Когда мы с Григорием виделись последний раз, этих людей вообще не было в природе. Где они были — извечная загадка для всех, но в природе их не было.

Ничего удивительного: мы с Григорием не виделись тридцать лет. Разве мог я предположить, что он станет директором школы?

То ли от солидной этой должности, то ли оттого, что прошло столько лет, Григорий и сам посолиднел, покрупнел и раздался вширь, как его имя. Раньше он назывался узенько: Гриша, а теперь — широко: Григорий Исаакович. За тридцать лет каждый станет Григорием Исааковичем, если он, конечно, Гриша и отец его был Исаак.

Григорий Исаакович движется по коридору, как Эльбрус, и внимательно следит за тем, что происходит у его подножья. С такой высоты эти люди кажутся маленькими, но они действительно маленькие, потому что только начинают расти.

— Что тут происходит? — задает директор традиционный вопрос, возвышаясь над местом наиболее драматических событий. — Почему деретесь?

— Он обзывается.

Обзывался вот этот, самый маленький. Из первого «И». И обзывал не кого-нибудь, а самого директора школы.

— Как же ты обзывался?

— Я говорил… я говорил… Григорий Ишакович…

Так директора еще никогда не обижали. Конечно, на этой работе станешь не только Ишаковичем, тут работы на десять Ишаковичей…

Григорий Исаакович приводит оскорбителя в кабинет, устанавливает на таком расстоянии, чтоб его было хорошо видно, а сам садится на директорский стул и долго смотрит на этого человека, которого еще и в природе не было, когда он уже сидел на директорском стуле.

— Ты посмотри на меня, — устало говорит директор Григорий Исаакович, — я такой большой, я директор школы… Я так много работаю… Но это еще не повод называть меня Ишаковичем.

Сам он не уверен, что это не повод. Может, только так его и следует по справедливости называть. Но если всех называть по справедливости… Справедливость — жестокая вещь.

По щекам оскорбителя текут слезы. Он стоит, опустив повинную голову, так, что видны все его три макушки — верный знак, что природа еще с ним наплачется.

— Ну вот, ты уже все понял, — смягчается директор Григорий Исаакович. — Обещай, что ты больше не будешь меня обзывать. Нехорошо директора обзывать.

Оскорбитель молчит. Потом говорит еле слышно:

— Я не обживалшя, Григорий Ишакович…

Доброе дело

Как хотелось сделать что-то хорошее! Какое-нибудь доброе, нужное, полезное дело…

Семенов снял со стола кастрюлю, окунул в нее половую тряпку и принялся мыть пол. В кастрюле был недавно сваренный кофе.

Кофе лучше всего подходит для мытья полов: кофе коричневый и полы коричневые. И все же Семенову посоветовали бы заняться чем-то другим. Каким-то другим хорошим и нужным делом.

Но никого поблизости не было. Семенов был в квартире один. А было в ту пору Семенову три года.

Он обмакивал тряпку в кастрюлю, но выкрутить ее не умел и тащил тряпку по полу, истекающую этой непривычной для нее влагой. И, наступив на тряпку, падал и сам окунался во влагу, так что вскоре уже не мог отличить тряпку от рубашки своей и штанов.

Он был весь во власти вдохновенного творческого труда. В первый раз он понял, что труд может приносить радость. И, уже совершенно обессилев, он возил тряпкой по полу, который становился все коричневее, потому что мыл его Семенов коричневым кофе.





Мыл и думал: вот мама обрадуется! Придет, захочет мыть пол, а он уже чистый. «А кто это у нас так хорошо вымыл пол?» — спросит мама, но Семенов ей не скажет. Пусть сама догадается.

Что было дальше, Семенову не хочется вспоминать.

А еще дальше он вырос.

И, несмотря на первую неудачу, у него не пропало желание делать добро. Сколько в жизни доброго, но еще не сделанного.

Семенов это делал всю жизнь. И всякий раз испытывал радость труда и надежду, что кто-то обрадуется. Труд ведь должен приносить радость не только тому, кто трудится, но и другим…

— Подсудимый Семенов, встаньте!

Семенов продолжал сидеть. Он сидел в грязной коричневой луже и смотрел на дело своих рук…

Если бы мама была жива… Она б, наверно, опять не обрадовалась…

Рубашка

Меня всю жизнь считали счастливым человеком, потому что я родился в рубашке. Ведь не каждый рождается в рубашке. Некоторые всю жизнь не имеют рубашки. А я родился в рубашке. Значит, я — счастливый человек.

Началось все, как водится, со счастливого детства.

— Смотри не порви рубашку, — говорила мне мать. И я смотрел. Когда мои товарищи покоряли вершины деревьев, заборов и крыш, я оставался внизу и смотрел. Потому что я родился в рубашке.

— Лучше сядь и почитай, — говорила мне мать. — А еще лучше — приготовь уроки.

И я читал и готовил уроки, аккуратно готовил, чтоб не посадить на рубашку пятно.

В моем счастливом отрочестве пришла ко мне первая любовь. Вернее, пришла она не ко мне, а к моей матери: это была ее подруга.

— Вот это рубашка, о которой я тебе говорила, — сказала ей мать, показывая на меня. И подруга сказала:

— Очень миленькая.

И она ушла, так и не заметив того, кто скрывался за этой рубашкой, и даже не скрывался, а, напротив, изо всех сил старался попасться ей на глаза.

Так пришла и ушла моя первая любовь. Потому что я родился в рубашке.

Моя счастливая юность щеголяла в рубашке даже там, где все ходили в одних трусиках. Я не лежал на песке. Я не сидел на песке. Я стоял на песке, прикрываясь от солнца рубашкой.

Зрелость, счастливая пора, свела меня с женщиной, которая стала стирать мою рубашку. Когда мы впервые встретились, она опустила глаза и вздохнула:

— Хорошо бы постирать вашу рубашку.

Я не возражал.

По вечерам, оставаясь вдвоем, мы садились у окна и смотрели, как загораются звезды. Мы сидели так близко, что я чувствовал ее сквозь рубашку, и она говорила с нежностью:

— Милый, не помни рубашку…

Это было чудесное время. Мы никуда не ходили, ни с кем не встречались, мы были вдвоем, вернее, втроем: я, она и наша рубашка.

Сейчас у меня счастливая старость. Прекрасная пора! Я много бываю на воздухе, потому что в старости полезно бывать на воздухе. Я начал заниматься спортом. Театр — моя страсть. Кино — моя страсть. У меня есть немало страстей, о которых не место здесь распространяться.

Я отдал сыну рубашку, в которой родился. И теперь он — счастливый человек.

Неконвертируемый Сидоров

В палату впорхнула сестричка.

«А кто у нас мама министра Иванова? Кто у нас мама маршала Петрова? За вами приехали кортеж и эскорт…»

В руках она держала конверты с маршалом и министром и, подпархивая на месте, говорила: «Гули-гули-гули, вот и мы, вот и мы…»

«А как же мы?» — спросила мама Сидорова.