Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 57

Кроме ценнейших экономических сведений из казенной ведомственной газеты можно было выцедить — порою вычитать между строк — какие-то крохи даже и политической информации. И не быть уже, как прежде, полностью отстраненным от всего того, что совершается в большом мире за глухими стенами камеры. Наконец, еще раз подтвердилось, что и здесь можно бороться и даже побеждать. Конечно же, вся эта журнально-газетная история была еще одной, на сей раз уже более значительной его победой.

А случалось и так, что бороться надо было с самим собою и побеждать самого себя.

Первое такое противоборство произошло в ослепительные весенние дни в конце апреля или в начале мая.

Здесь в «Крестах» приход весны ощущался гораздо явственнее, нежели в вонючих камерах Петропавловской крепости или Дома предварительного заключения. Уже с середины апреля стали открывать окна. С Невы тянуло свежестью.

Тюремная ограда несколько заслоняет реку, но не всю, значительная часть русла видна, ощущается и «Невы державное теченье», и видно, как с каждым днем нарастает оживление на реке. Пароходы, которые идут вверх по реке, на Ладогу, тянутся у самого «нашего» берега, и видны лишь их закопченные трубы, зато хорошо слышно надсадное, учащенное дыхание машин, особенно, когда на буксире изрядный караван барок.

Стремительно проносятся по стержню идущие вниз пароходы, проворно снуют туда-сюда лодки возле противоположного берега. Приходят и уходят люди… Совсем неподалеку, совсем рядом иная, деятельная, воистину живая жизнь. Неподалеку, а на самом деле так далеко. Последние недели много читал, особенно Лермонтова. Понял то, на что раньше не обращал внимания. Его поэзия — по преимуществу поэзия отверженного, вопль беглеца и стон узника. А горечь и злость его стихов — эти чувства так хорошо знакомы арестанту, так близки его душе! Читал жадно, спешил заучить как можно больше стихотворений, чтобы повторять их про себя вполголоса за нудной работой, склеивая опостылевшие, рябившие в глазах папиросные коробки.

Никогда не предполагал, что труд, физически вовсе не тяжелый, может так изнурять своей унылой монотонностью. Несколько недель клеил коробки для папирос «Заря».

Когда стало невмоготу, спросил мастера, приносившего материал и забиравшего коробки:

— Неужели только одна эта работа есть?

— Нет, почему же, — сказал мастер, — есть еще «Ландыш», «Курьерские». Надоест «Заря», клейте «Ландыш» или принимайтесь за «Курьерские».

Вспомнилось, как опасался, что один вид папиросных коробок заставит еще сильнее томиться от невозможности закурить. Но оказалось, что опостылевшие коробки уже и не ассоциировались с ароматным дымком папиросы, с бодрящей затяжкой. А если уж покурить, то хорошо бы самой ядреной махорки… Странно, «в миру» курил почти всегда папиросы, кстати, очень часто эту вот самую «Зарю». И никогда в голову не приходило, что клеил эти коробки такой же проштрафившийся интеллигент…

Всю зиму торопил приход весны, зная, что весна распахнет окно, а вот теперь, когда его отворили, еще труднее стало приневоливать себя. А горькие и мятежные стихи еще сильнее будоражили душу. После них вовсе невмоготу в этом каменном мешке! Уйти, уйти из этой тесной камеры на светлый простор, на веселый берег реки, пройтись по лесу и полю, вдохнуть всей грудью этого пьянящего сочного воздуха.

Уйти, уйти! Как уйти? Вывести отсюда может лишь шапка-невидимка. Будь она под рукой, как бы просто! И дальше уже самая строгая и потому самая достоверная и убедительная реальность пришвартовывается к фантастической мечте и своими реалистическими подробностями как бы превращает мечту в действительность… С пристани возят на тюремный двор каменный уголь, ворота настежь с утра до вечера. Свернул бы с опостылевшего прогулочного круга внутри тюремных стен и пошел бы вдоль Невы, и дальше, и дальше, куда глаза глядят…



Как радостно душе хоть на минуту отвлечься от суровой действительности и воспарить в мечтах.

Но мечта — химера, а действительность — вот она, вот они проклятые стопы папиросных коробок, проклятые стены одиночки, проклятая дубовая дверь с бесстыдным глазком посредине! Скорее, скорее от этой нудной действительности в просторную и светлую область мечты. Но мечта неудержима. И вот уже шапка-невидимка не только на твоей голове, но и на головах твоих товарищей, и все вместе — на воле, на привольных лесных тропах, в дружеской беседе за братским застольем у ночного костра на лесной поляне.

А от этого привольного костра вернуться в камеру еще тягостнее. И в следующий раз ты бежишь уже не только со своими товарищами, а все униженные и оскорбленные выходят на волю, сметают угнетателей — и на земле воцаряется эра всеобщего благополучия.

Цикл мечтаний завершен. Отрезвление безмерно тягостно. Свинцовая действительность стократ сильнее гнетет взбудораженные нервы.

Именно в таком вот ужасном, одновременно и возбужденном и подавленном, состоянии находился он в то время, когда тюрьма с нетерпением ожидала пятнадцатого мая — дня коронации. В этот день по установившейся традиции предстояла амнистия. Всем, и ему тоже, предложено было подать прошение.

Казалось бы, что зазорного в желании сократить срок своего тюремного заключения? И, стало быть, можно ли счесть предосудительной подачу прошения? Но сколь бы сильно ни было желание вырваться раньше на волю — даже понимая под волею тайгу или тундру Восточной Сибири, — трезвый разум предостерег: не будь легковерен, опасайся царской милости, не поддавайся малодушию, прошение это очень нужно им, департаменту полиции и иным предержащим властям, нужно для того, чтобы отделить козлищ от овец, чтобы отсеять раскаявшихся и смирившихся от нераскаянных и убежденных.

Конечно, он поступил достойно, отказавшись подать прошение об амнистии; хотя — как вскоре выяснилось, к великому его огорчению, многие из близких ему людей так и не смогли понять, почему он отказался от возможности сократить тюремный срок из-за пустой, как им казалось, формальности. Но для него это была еще одна победа, притом особо трудная, одержанная над самим собой.

Потом ему сказали: больше всего разгневало начальника тюрьмы то обстоятельство, что флоксы, выставленные в окне, — красного цвета. Не было смысла спорить, но уж если быть точным, то один куст был густо розовый, другой — малиновый, но для специфически устроенного полицейского глаза все эти цвета сводились к одному — крамольному…

Обычно говорят: «бог свидетель и добрые люди», но в этом случае общеупотребительная формула не подходила. Добрых людей при сем не было. Так что оставался в свидетелях один бог. И он — спроси его тюремное начальство — конечно бы подтвердил, что никакого умысла вывести флоксы или астры недозволенного цвета и в мыслях не было у политического заключенного Михаила Степанова Александрова. Только у тюремного начальства с господом богом прямого контакта, видать, не было, и вопрос остался до конца не проясненным.

А началась вся эта «цветочная» история с сущего пустяка. Пришла на очередное свидание определенная ему в «тюремные невесты» славная девушка Васса Михайловна Можаровская и принесла, в числе прочего, довольно редкое лакомство — баночку сардин. Дежурный офицер не разрешил такую передачу. Но Васса Михайловна так умоляюще уставилась на него своими огромными синими глазами, что служивое сердце дрогнуло. Дежурный офицер сам вскрыл баночку, удостоверился, что содержимое соответствует маркировке, после чего передал сардины в руки заключенному.

Полакомившись сардинами, баночку он не выбросил, а вымыл и поместил на полку с прочей табельной посудой: миской, тарелкой и кружкой. Это было уже на втором году заключения, и надзиратель не стал придираться к столь незначительному нарушению тюремного распорядка.

Вскоре баночке нашлось применение: на вечерней прогулке, улучив минуту, когда надзиратель отвлечен был ссорою, возникшей между двумя арестантами, нагнулся, вроде бы поправить сбившийся при ходьбе носок и черешком ложки выхватил облюбованный заранее кустик травы, с корнями и комом земли. Ухитрился пронести в камеру и посадил кустик в жестяной баночке.