Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 17

Хозяйские детишки резво притащили вазочки с фруктами и пиалушки с орешками. К фруктам – маленькие ножички и отдельные блюдца. Фрукты, даже те, которые порой «выбрасывали» на нашей родине, здесь были словно в квадрате. Апельсины, грейпфруты, бананы, абрикосы, персики – в разы ярче, румянее и слаще. Пока мы ими закусывали, ветерок доносил аппетитные запахи мангала.

Вскоре хозяин водрузил в центр нашего стола гигантское чеканное блюдо с желтой горой рассыпчатого шафранового риса, сверху щедро усеянной золотистыми кругляшками мяса.

Золотистым оно становилось от того, что его мариновали в масте (иранский густой кисломолочный напиток консистенции простокваши) с шафраном, а круглым – потому что разделывалось на мелкие кусочки для жарки на вертеле. Но в детстве я была уверена, что в Иране просто другие курицы. В отличие от отечественных, у иранских «морг» (курица) нет бледных зеленоватых ножек и костлявых прозрачных крылышек, они крепко сбиты из ярко-желтых упругих кругляшков и почти бескостны.

Жена хозяина принесла серебряный поднос с «сабзи» (зелень) и поставила перед каждым из нас по пиале «маста» и по блюдечку с «карэ» – индивидуальной упаковкой голландского сливочного масла.

В далеком 80-м нам, советским подданным, эти блестящие прямоугольные пачки с лоснящейся коровой на этикетке казались диковиной. На нашей родине сливочное масло продавалось вразвес: его криво рубала на прилавке недовольная продавщица и с хрустом (и, как мне казалось, с ненавистью), заворачивала неровные куски в глухо шелестящую белую бумагу. Порционные упаковки масла у нас появились гораздо позже, и то только в поездах и самолетах. Но те, что выдавались в Тегеране к каждому челоу, были намного больше. А на мой взгляд, еще и намного вкуснее.

Иранский челоу без маста и карэ немыслим, но их количество угощающая сторона всегда оставляет на усмотрение гостя. Поэтому и выдаются они каждому по отдельности.

В Иране я настолько привыкла к этим личным пачкам сливочного масла, что впоследствии меня еще долго удивляло масло в общей масленке. Как, впрочем, и отношение соотечественников к приему пищи в целом. Застольная деликатность иранцев настолько совпала с моими смутными чаяниями, что тоже стала существенной частью моей детской свободы.

Тегеранский общепит, равно как и походы в гости к местным, к которым мы тоже иногда заглядывали, нравились мне главным из-за здешней традиции самому накладывать себе из общего блюда, сколько считаешь нужным. В этом мне и виделась свобода выбора. Дома размер моей порции определяла мама и возмущалась, если я не доедала. Предполагала, что я заболела, раз плохо кушаю. И никак не хотела понять, что кушаю я хорошо, просто для сытости мне требуется меньше, чем кажется ей. И надо всего лишь не решать за меня, насколько я голодна.

У иранцев же пичкать и дергать – верх неуважения к вкушающему трапезу. Иранский столовый этикет исключает диктат, даже под знаком гостеприимства. Наблюдать, кто сколько положил себе из общего блюда и кто сколько съел, считается неприличным. И уж тем более это комментировать, даже из самых лучших побуждений. Это я подозревала еще задолго до приезда в Тегеран, а тут обрела понимание. За иранским столом даже детям оказывалось доверие и уважение к их вкусу и выбору. Они сами клали в свои тарелки то, что хотели, и сколько хотели.

А вот русские хозяйки не доверяли даже взрослым: сами наваливали в их тарелки свои коронные блюда, и если гости эту тарелку не вылизывали, напоказ огорчались. И при всех приставали с неудобными вопросами: невкусно, да? Ты не болеешь, а то аппетит плохой? Признайся, ты на диете? А, может, у тебя аллергия?

Выразить я тогда не умела, но кожей ощущала бестактность подобных ситуаций. Это каким же невоспитанным надо быть, чтобы вслух заявить, что невкусно?! К тому же, может, это мне невкусно, а другим очень даже нравится? Обманывать некрасиво, правдивый ответ обидит хозяйку, но зачем же тогда она пристала как банный лист со своим неловким вопросом?!

Уж какое невероятное количество раз в московских гостях я из вежливости через силу запихивала в себя угощения, чтобы не обиделась очередная тетя, которая это наготовила! Иногда это бывало вкусно, но всегда полтарелки назад! И только в Тегеране, в свои неполные десять, я, наконец, обрела то, чего смутно жаждала – возможность самоопределения за столом. А с ней и привычку неторопливо прислушиваться к организму: насколько он голоден, чего хочет в данную минуту?

Вернувшись в Союз, я еще долго удивлялась отношению к еде моих сверстников, оно казалось мне лишенным самоуважения. Советские дети отказывались от пищи напрочь, если дома их пичкали, и объедались до колик в животе тем, что им не давали дома.

В конце трапезы хозяин принес в кувшине воду с лимоном и лично омыл гостям в нашем лице руки. В подвальчике было прохладно, да и на улице зной слегка спал.

– О, гляди, солнце явно уже намылилось на ночевку к себе за Эльбурс, – сказал папа, когда мы вышли на улицу. – Пора и нам честь знать, а то стемнеет, не успеем оглянуться. Что скажем маме?





– Что ездили в дальний «Курош» и сарафан там купили, – бойко отрапортовала я.

Папа засмеялся. Я была сытой, сонной и довольной и полностью позабыла все свои страхи, испытанные перед баней Геблех.

В последнюю среду перед Новрузом папа привел меня к дому Рухи, к 9 вечера, как и договаривались.

Семья господина Рухи жила рядом с нами, на улице Каримхан, в симпатичном двухэтажном особняке на две семьи. В Москве я не видела таких жилых домов, где у каждой семьи по этажу с отдельным входом, общий внутренний дворик с бассейном и садом и общая плоская крыша, на которой тоже бассейн с шезлонгами, зимний сад и площадка для катания на скейтах и роликах. Самые маленькие гоняли по крыше на великах.

До войны Тегеран большую часть года жил на своих крышах. Я бы тоже на такой жила: днем там можно загорать и купаться, а с наступлением вечерней прохлады на крыше приятно пить чай, любуясь огнями города. Но с началом войны сидеть на крышах запретили, да и городских огней не стало.

На Чахаршанбе-сури 1359-го до войны оставалось ещё полгода. И хотя, как говорили взрослые, иракцы уже обстреляли какой-то приграничный иранский город, никто тогда не думал, что дело дойдёт до бомбежек Тегерана.

Папа позвонил в интерком (слова «домофон» мы тогда ещё не знали) и сказал что-то на фарси ответившему в микрофон мелодичному женскому голосу.

– Сейчас девочки выйдут за тобой, – сообщил он мне. – А я побежал. А то они будут приглашать в дом и обижаться, если откажусь. А если не откажусь, мама мне этого не простит! Я за тобой завтра зайду к вечеру и тогда и посижу с Рухишками.

Папа называл семью хаджи Рухи «рухишками», подразумевая, что в ней много детишек и вся жизнь вертится вокруг этих детишек.

Скоро я в этом убедилась.

Едва мой папа скрылся за ближайшим поворотом, а он и впрямь не пошёл, а бросился наутёк, из дверей, радостно вереща, выскочили мои подружки Ромина и Роя.

Обе худенькие, подвижные, смешливые и совсем не похожие на московских девчонок. Наши тоже часто хихикали, но обязательно над кем-то. Когда не ссорились, шушукались между собой, старших стеснялись и хлопали глазами. Роя с Роминой были совсем другими. Может, мне так казалось, потому что я не понимала, о чем они говорят между собой на фарси. Но не ссорились между собой они точно и взрослых не стеснялись совершенно. Да и взрослые вели себя с ними на равных, я бы даже сказала – уважительно. Не дергали каждую секунду и не делали замечания при посторонних. Увидев маму подружек, я с тоской вспомнила свою, которая любила в гостях показать мне вытянутый средний палец. Это значило: «Выпрями спинку!»

Марьям-ханум, жена хаджи Рухи, была из тех женщин, по которым сразу видно, что они добрые. Я до сих пор не знаю, как именно я это определяла, но никогда не ошибалась. У добрых людей особый взгляд, от них исходит тепло и ощущение радостного спокойствия. Еще у добрых людей есть запах. Они пахнут уютом, плюшками с ванилью и корицей и свежее-отглаженным бельём. Так пахла моя московская няня тетя Мотя.