Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 79

Я подождал Толгата, но тот не шел, и я, пригнув голову, выбрался из стойл и вышел его искать; он обнаружился в здании клуба — сквозь окно кухни я увидел, как он, склонившись над столом, под руководством Сашеньки плетет мне лапоть из лыка, закупленного в больших количествах специально для этого дела на строительном рынке в Россоши. Я встал так, чтобы заслонить им свет; тут они заметили и меня, и вставшего незаметно рядом со мной Кузьму; наконец все собрались.

— Как добираться будем? — спросил Кузьма. — Тут километра три, конь один подводу не потянет, я бы и коня, и подводу оставил здесь и сюда потом вернулся.

— Зачем? Я могу на коня сесть, — сказал Зорин мрачно.

— И чистый красавец будешь, — сказала Кузьма, хлопая его по плечу. — Боец лирического фронта.

— Иди в жопу, — сказал Зорин.

— Я тоже езжу хорошо, между прочим, — сказал Мозельский обиженно. — Могу вперед галопом, предупредить, что мы опаздываем, чтобы не было, как…

— Оставим коня в покое, — перебил Кузьма. — А с другой стороны…

И вот мы добрались, и добрались вовремя: ехали по парковой аллее под меленьким снежком, один за другим, Зорин и Мозельский на Яблочке, которому пришлось дать три морковки, чтобы он согласился вообще сдвинуться с места; а я привез Толгата с Сашенькой и Кузьмой, который, кажется, получал от поездки немалое удовольствие. Аллея была хороша: длинная, обсаженная елками, а вдоль елок стояли в больших рамках увеличенные до весьма порядочных размеров детские рисунки, и на многих из тех рисунков был я, и часто на боках моих были наши флаги и боевые звезды, и очень мне это нравилось. Впереди у нас была небольшая площадь, и, когда мы выехали на нее, я приготовился уже к постукиваниям и поглаживаниям и решил, что все снесу чинно, но нет — полный порядок был на площади, стоял большой прозрачный тент, окрашенный огромной лентой с надписью «Zа российскую семью!», расставлены были рядами стулья, ждали камеры, а у тента топтались человек от силы двадцать — двадцать пять женщин с детьми и несколько тихих мужчин, да еще присутствовала большая группа людей в стороне, по всему видно — официальных. Эти-то официальные люди и пошли торопливо нам навстречу, и один человек в высокой меховой шапке и сером твердом, как футляр, пальто, приняв спрыгнувшего с Яблочка Зорина за Кузьму, поднес ему букет цветов и принялся его приветствовать.

— Ну что вы, Матвей Юрьевич! — вспыхнула официальная дама в белой вспененной прическе с заколкой-стрекозой. — Это же Виктор Зорин, гениальный наш современник! Виктор Аркадьевич, мы тут великие ваши поклонники, у нас и стенд в городской библиотеке, и… И… Ой, да всего не скажу! Вы уж простите, ради бога, и цветы, цветы себе оставляйте!

Зорин мялся и пытался передать цветы спешившемуся Кузьме, Кузьма же, явно наслаждаясь моментом, цветы эти старательно вручал Зорину обратно.





— Нет-нет, — говорил он, — это вам, Зорин, гениальному нашему современнику… Я и сам великий поклонник… Вы уж примите…

Зорин посмотрел на Кузьму ненавидящим взглядом и положил цветы на сгиб правой руки, как кладут маленького ребенка. Все начали жать друг другу руки, и я почувствовал, что кто-то украдкой все-таки постучал по мне сзади под общую суматоху.

— Ну, рассаживаемся, товарищи, рассаживаемся, — громко сказала пенная дама, оборачиваясь вокруг своей оси и обращаясь ко всем присутствующим сразу. — Будем начинать.

И они начали — вышел к микрофону Матвей Юрьевич и заговорил, обращаясь исключительно к сидящему в первом ряду и ежащемуся от мороза Кузьме. Честно говоря, слушал я его не очень внимательно: я смотрел на сидящего рядом с Кузьмой Зорина и понимал, что Зорину нехорошо; я уж пожалел даже в кои-то веки, что нет рядом с нами этого беса Аслана, — вдруг бы оказалось, что и у Зорина начинается аппендицит; Зорин кривил лицо, сжимал бушлат на животе и поглядывал жадно в сторону кафе «Ивушка» через дорогу, словно очень ему нужно было сходить по делам своим. Впрочем, аппендицит, насколько я мог судить, не был заразен, а то, пожалуй, и мне стоило бы встревожиться; я и встревожился на всякий случай, но нет, вроде бы никакая боль в животе меня не беспокоила, испытывал я только некоторый голод, потому что в клубе лошадином меня покормили завтраком из рук вон плохо, и только Толгатовым обещанием достойного обеда я сейчас держался на ногах и усмирял обиду — им да чувством долга, а скорее (вдруг сообразил я) нежеланием подводить Кузьму. Успокоившись насчет состояния собственного здоровья и, главное, насчет того, что не придется Аслану меня осматривать, а мне — терпеть прикосновения мерзких его пальцев, я заметил вдруг, что в речи Матвея Юрьевича проскочило мое имя.

— Вот и Бобо, я говорю, простое животное, вроде ребенка, — сказал Матвей Юрьевич, — ну так и с Бобо можно за Родину не бояться. Дети, дорогие богучарцы и замечательные царские гости, — это, я говорю, не наше будущее, а в нынешних сложных для Родины обстоятельствах наше самое что ни на есть настоящее. Потому что, я говорю, в детях вера жива, — тут Матвей Юрьевич развернулся всем пальтом вправо и перекрестился на маковку храма, виднеющуюся из-за крыши кафе «Ивушка». — Они всему верят. Со взрослыми, дорогие богучарцы и, конечно, замечательные царские гости, — ну, это уже очень сложный для работы материал. У них там, если что-то скажешь — вопросы задают, сомнения там у них какие-то, еще и вслух, если дурак совсем или того хуже. А дети — они вот как слон: что сказал, то и есть. А это в нынешних сложных для Родины обстоятельствах самое важное. Русь — она всегда на вере держалась, еще Христос говорил: «Приводите детей ко мне», — так вот это он про наших, русских детей говорил. — Тут Матвей Юрьевич перекрестился еще раз. — У меня самого двое, так у меня все просто: что папка сказал — то и правда, есть вопросы? Нет вопросов. На вере и стоим, стояли и стоять будем и веру воспитывать будем. Вот такой у меня к вам был разговор, дорогие богучарцы и почетные царские гости.

С этими словами Матвей Юрьевич приподнял свою высокую шапку, под которой вместо волос оказалось целое поле кучерявых складочек розовой плоти, вытер пот ладонью, отряхнул ее и стал жадно переводить взгляд с Кузьмы на Зорина. Кузьма, присоединившись ко всеобщим аплодисментам с видимым удовольствием, ткнул Зорина локтем в бок, но тот прошипел:

— Первый иди! — и Кузьма, легко подскочив к микрофону, сказал, взмахнув рукой:

— Ну, раз уж я влез между двумя поэтами (тут Матвей Юрьевич побагровел), буду краток: спасибо всем, кто не испугался холодов и пришел поучаствовать в нашем замечательном конкурсе рисунка. Я страшно польщен тем, что оказался почетным председателем жюри, и скажу сразу, что искусствовед из меня никакой, я и притворяться не буду. Искусствоведы у нас в жюри есть, слава богу, они оценят и качество изображения, и экспрессию, и технику — да, Наталья Зайдовна? Вот у нас тут сидит Наталья Зайдовна Эмме, член жюри, глава Богучарской галереи искусств, мы очень полагаемся на ее профессиональный взгляд; я же буду просто смотреть как зритель и думать об одном: семья, семья, семья. Что дает мне сильное чувство любви, семьи и верности, то и оно, то и наше. Вот так мы, жюри, будем работать. И еще раз: огромное спасибо, что позвали, это большая, большая радость!

Произнеся это, Кузьма мой как-то разогнулся, развернулся и сообщил, что приглашает на сцену Виктора Зорина, выдающегося нашего соотечественника, замечательного поэта, и Зорин сделал в ответ что-то такое с лицом, от чего на него снова можно стало смотреть, и вышел вперед и сообщил, что впервые в жизни к этому дню написал вчера ночью детские стихи. Загудели зрители и захлопали, и я вдруг подумал: «Ай да Зорин!» — и услышал, как Кузьма тихо говорит одной из камер: «Детей снимаем больше, чем Зорина, от Зорина только голос даем, понятно?» Зорин сказал, что он и сам отец, детей у него трое — шесть, семь и девять, — и даже они, понятное дело, этих стихов пока не слышали, так что ему в конце очень важно будет знать, понравились стихи или нет. Тут Кузьма куда-то исчез, а Зорин начал читать: