Страница 2 из 72
Не верьте этому вранью, если вы считаете себя достойными своего сознания!
А если нет — то вы счастливы и без всей этой мишуры, и я завидую вашей рабьей слабости и хочу так же все знать, как вы, хочу все знать так, как знаете вы, — о том, что серьезно.
Но было уже поздно.
Некто по имени Егор Радов сошел с ума. Он лежал в психбольнице, привязанный к кровати за руки — за ноги и судорожно смотрел в белый потолок, висевший над ним, как небо. Больница суетилась вокруг; сумасшедшие распевали песни и курили, каждый день был как предыдущий, и ничего не нарушало спокойной и неторопливой жизни. Егор Радов лежал миллион лет, и перед ним проплывали города и страны, реки и облака, секунды, минуты и часы; он впитывал все это как губка и не произносил ни слова.
Входила медсестра и колола аминазин и еще что-то; на тело и душу, зависящую от малейшего дуновения ветерка, находил искусственный покой; мышцы съеживались и дрожали от давления химических сил, мозговые клетки напрягались, словно девятый вал, и забывались тяжелым сном; и вены вспухали синим клубком, как жизнь.
— У меня болит задница! — шептал Егор Радов и был прав, ибо задницу обкололи со всех сторон.
Вокруг судорожно сходили с ума сумасшедшие.
— Развяжите!.. Развяжите!.. — слышался вопль сына человеческого, и ему кололи аминазин.
Егора Радова, впрочем, могли и не привязывать — он лежал грудой своего тела, как развалины Европы; у него болело в правой ноге, но он совершенно не чувствовал нервов своего уха, а его мозги готовы были закрутиться, завертеться и смешаться со всем остальным.
Рядом сидел умный сумасшедший и читал книгу. Глупый сумасшедший пил чай и все время смеялся, ибо у него был здравый смысл, и врачи считали его небезнадежным. Вся палата была насквозь забита шизофрениками. И медсестры смеялись где-то далеко-далеко, как на далеком полустанке.
Егор Радов, не уставая, путешествовал по собственной жизни. Его многочисленные воспоминания, сбиваясь в одну кучу, бесконечно заявляли о себе. Детские запахи перемежались с хорошими моментами. Егору Радову было в принципе очень хорошо — вероятно, действовало какое-то лекарство, и он неторопливо анализировал и воспринимал все то, что включал для него какой-нибудь очередной участок мозга.
Ибо мозги, друзья, это всего лишь навсего серое вещество со всякими отростками.
Когда-то мне сделали трепанацию — мне обнажили меня; и хирург скальпелем прикасался к моим чувствам — и я улетал на луны и марсы, совсем как во сне и наяву. Мне приходилось воспринимать все — и боль, и броуновское движение архетипов, и потерю второй сигнальной системы.
А врач Иван Иванович Иванов делал обход. Сегодня он был очень бодр и добр, потому что двинулся морфием в аминазинной, и внимательно выслушивал каждого больного-сумасшедшего. Он даже похлопал по плечу совсем безнадежного наркомана, который принимал все таблетки подряд и потерял свою личность вообще. Этого человека звали Петя, и он даже разучился говорить; он все время шептал: “Тук-тук… Тук-тук…” Было похоже, что он печатает на машинке.
Но врачу Ивану Ивановичу недолго оставалось блаженно лечить своих пациентов, ибо правительство, охраняющее мозги от инородных влияний, скоро отправит его в другую тюрьму.
Егор Радов попал сюда случайно. Он написал шесть страниц печатного текста, потому что намеревался писать роман, и показал их в качестве примера своей ненормальности в военкомате. Неожиданно его в самом деле сочли сумасшедшим, чему он обрадовался, и положили в больницу, где он в самом деле свихнулся.
“Свихнуться” очень просто. Теоретически предполагается, что есть некоторый стабильный, как постамент, мозг, который нам дан путем генов в результате рождения, и вот он начинает двигаться в какую-то не ту сторону и становится хаотичным. Но стоит нам укротить его дерзкие клетки, как он опять будет стоять незыблемо, как скала, и об него будут разбиваться все неправильные глупости, как погибшие корабли.
На этом месте Егор Радов вспомнил памятник погибшим кораблям в Севастополе, где он гулял с бабушкой. Сияло солнце, и цвели цветы. Красивые матросы улыбались маленьким мальчикам — или это так казалось. Пионеры шли купаться строем и пели песни. Все было просто, как в детстве.
Петя, сумасшедший, судорожно всхлипнул. Он тоже вспомнил что-то свое и мучительно пробивался к этому сквозь горы химических препаратов, которые ему говорили:
— Стой! Куда?!
И он испуганно отходил назад, успокаивался и опять продолжал туктукать, словно пишущая машинка.
Врач Иван Иванович Иванов — олицетворение белого халата — закончил делать обход и прописал Егору Радову усиленный режим и лошадиные порции всего. Егор Радов был безучастен.
Потом все пошли есть геркулес. Овес успокаивает мозги, совсем как транквилизатор.
“Господи, господи, — думал умный сумасшедший (а умным хочу быть я). — Как же беззащитны мы против всего! Один порошок, и меняется весь наш мир! Нет, мозг — вряд ли скала, мозг — это все…” — говорил он и усмехался. Потом на него находило помутнение мыслей, вследствие не знаю чего, и он думал всякую чушь, бред, вздор, чепуху.
И зубы, жуя геркулес, были в упоенном восторге и тоже думали о чем-то своем, далеком и прекрасном — о маме и о первом половом акте.
Так все и происходило очень долгое время, достаточное для того, чтобы человеку, например, улететь на Луну. Егор Радов уже был на Луне, и поэтому у него остались одни воспоминания. Он был стар. Он лежал и пытался становиться каждой вещью, как этого требуют мудрецы, но под ложечкой сосало потерянное настоящее. Миллионы миллионов времен столпились над ним, как над постелью умирающего. Он был в тяжелом положении. Ему было никак.
Сумасшедшие плясали для него лезгинку. Но ничто не могло заставить его раскрыть глаза. Ибо он видел сквозь веки. А то, что видел, он уже видел, и больничное бытие продолжалось бесконечно, и не нужно было вставать с постели.
Егор Радов сам не знал, что с ним что-то произошло. Поскольку ему было вполне нормально, он лежал, что-то вспоминал, потом забывал; и хотя где-то в глубине его внутреннего мира сидело нечто ужасное, но и это было всего лишь настроением.
Иными словами, как принято говорить (и я сам это слышал), Егор Радов сошел с ума.
Две молоденькие сестры в белых халатах наполняли шприцы аминазином для введения внутрь организма.
— Завтра восьмой палате? — спросила одна.
— Почему же восьмой? Всем, кроме одиннадцатой и пятой, — ответила другая сестра и, задрав юбку, подтянула трусы.
— Ой, кто-то кричит! — сказала первая, прислушавшись. — Наверное, это Иванов, как он меня замучил… Хоть бы он умер, что ли!.. Все равно такому человеку жить — и себе плохо, и другим…
— Да, — согласилась другая сестра. — А вот еще в восьмой, так тот вообще лежит, и ему совершенно все равно… Ну прямо как мертвый!
— Это кто?
— Да как его… Радов, что ли…
— Батюшки! — всплеснула руками первая сестра. — Да это ж я! — и побежала в восьмую палату.
Я написал лирическое отступление. Вот оно:
“О, как я ловил тебя памятью, я ждал твои губы, мокрые, и глаза; я гладил тебя, как кошку, я расплющивался о твои груди, я пил тебя, я был выпитым тобой; я больше ничего не знал, я был просто теплым зверем, который свертывается клубком под одеялом и ждет, чтобы его приласкали; я гулял ночью и что-то говорил себе; потому что я знал, что больше ничего плохого быть не может; я разделил с тобой мир, и я стал простым и физическим; я стал любить свое тело и твое тело; я молился нервам и не интересовался богами… Я сидел с тобой ночью в темной комнате, курил, и музыка играла, а рай меня не интересовал. Но это тоже настроение”.