Страница 3 из 9
Тикай качнул мокрой головой.
– [Когда теперь нашу девочку зароют?]
– Завтра.
– [Ведь не прямо же туточки в квартире?]
– Не туточки.
– [Ясен пень, не туточки, а на кладбище в Бамбуковом уезде!]
На эти копилкины слова Тикай сник, с подоконника брык и принялся сутуло прохаживаться по квартире, рассуждая про себя: «Да разве там уезд? Скажи она “семитский поселок городского типа” – и возражать нечего, а так – заговаривается стеклянная».
– [Я к тому веду, что непонятно, какого ты расселся!]
Ударил ветер, икнула и захлопнулась форточка.
– Не поеду, – отрезал Тикай.
– [Вот так новость! Слабый ты, оказывается, паренек, изнеженный.]
– Не в этом дело. Ни черного костюма нет у меня, ни знакомого, у которого можно было бы взять такой напрокат, а бежевая тройка Тамма годится только на танцы.
– [Как можно?! У них там стол, а проведи ты ревизию холодильника, знал бы, что на завтрак у тебя всего только огрызок спаржи. Да и что такое костюм, когда мы говорим о закопках человека! Родного человека!]
Тикай уставился на блестевшую в раковине под грудой грязной посуды чайную ложечку и как будто не услышал, что кричала копилка. Голос у нее был как у шестилетней, охочей до визга безобразницы, да еще и с японским выговором, в тянучке которого было что-то по-настоящему кошачье.
– Меня, знаешь, не приглашали.
– [Ой, все! Тем паче ты должен там показаться. Не из сочувствия, так хотя бы из наглости.]
Тикай и до уговоров хотел поехать, но смущался всяких возможных эксцессов, а тут уже окончательно решился. Голод взял свое. Кошка, кажется, это поняла, потому что перестала его упрашивать и наконец представилась: «[Дама по имени Драма]». Тикай в свой черед назвался и пожаловался на несносную бессонницу.
– [Хочешь, я тебе помурлычу?]
– А давай.
Он откинулся в кресле, заложил руки за голову и, частью задремав, внял фонеме, когда послышались ему в стуке сердца тишайшие отзвуки опия. Он вздрогнул тогда, очнулся всеми членами и больше не смыкал глаз.
Уложусь в три слова. Раньше ведь получалось.
Инцидент был на практическом занятии в морге. Пришла почти вся группа, лбов двенадцать сгрудились у стола, сами желторотые, пытливые, обморочные в намордниках, фартуках, чепчиках. Я не такой, нет. Займемся, говорят, сегодня вскрытием с установлением причины смерти, и выдана нам для этих целей моя холодная ровесница. Уложили. Лицо, как положено, прикрыто полотняной салфеткой, а волосы рыжие, стрижена коротко. В левой подреберной части колотые раны, но умерла она, предположительно, из-за отказавшей печени. Режет Симонов и ассистент – имени не вспомню, хотя его нам вроде бы представили.
Первым делом вспорол от подбородка до паха, развел живот и груди, поддел зажимами со всех сторон. Пошел запах. Выемку грудной клетки я проглядел – отвлекся на новоприбывшего – и обернулся, когда уже Аристарх Андреевич, будто нащупав в горле все связующую ниточку, вытащил одной рукой девичье нутро от печени до аппендикса. Подержал его на весу, как запутанную висцеральную гирлянду, пока мы описывали, а как закончили – бросил небрежно на столешницу у самой раковины и возился там долго со скальпелем.
– Пиши, – говорит ассистенту, – кишечная палочка. – И в раковину летит и клацает о металл небольшая серебристая полоска.
И потом все вместе рассматривали внутренний мир молодой женщины, копались в нем коррозионно-стойкой сталью. Я понял, она безумна, и похоронят ее санитары. Так донесли остуженные органы. Через пепел в желудке. Она ела пепел. Боже. Интересно какой. Сигаретный, наверное. А марка? Пока я умствовал, вся ее извлеченная часть – мясное ассорти из усохшего сердца, исполосованного кишечника, раздутой печени и остального – отправилась в корзину, а ассистент за нашими спинами набил ее пустоты тампонами и пожелтевшими бинтами. И когда он штопал, тогда с ее лица упала грубая вуаль, и она оказалась прелестной, курносой, губастой, хотя рот был настежь и глаза по-покойничьи разъехались, а это, конечно, фу, и тогда все поменялись в лице, когда у Арсения случился припадок и он дал нам понять, что в эту самую секунду непроизвольно писается в брюки, и вообще по натуре он любвеобильный, а хочет в патологоанатомы.
Я вот не описался, и припадок меня миновал, но чувствую, да – сердце мое тоже пылкое. Может, буду прозектором, а может, не буду, и она одна была такая – сумасшедшая, красивая, мертвая.
У матери, лингвистки по образованию, я еще из-под стола частенько спрашивал: «А какое слово, если подумать, самое главное?»
Если подумать.
Догадываясь, что в Бамбуковом доме беглецу уготованы в лучшем случае кандалы, перво-наперво я съездил навестить ее участок на Смоленском кладбище. Опекуны мои его недоглядели – могилка провалилась, с оградки хлопьями ссыпалась краска, под тающим льдом взбухла бездна пожухлой травы, а имени и дат на табличке не разглядишь и с лупой.
В Израиле у нас был огород, мы выращивали картошку. Годами цветки ее порывались сожрать колорадские жуки. В детстве я собирал их в большую банку, а потом всячески над ними измывался – сжигал, свежевал, насаживал на зубочистки, замораживал с водой в формочках для льда. Когда мне было восемь, у моей матери нашли рак. Через три года его бляшки так плотно усеяли ее внутренности, что, сумей я их достать, для них, наверное, не нашлось бы банки по размеру. Они влезли в коронарные сосуды, и тогда моя мать умерла. К тому времени она весила сорок килограммов или чуть больше, а может и чуть меньше. Рак ее съел. Объедки положили в гроб и зарыли в землю.
Она считала меня бессердечным ребенком, и небезосновательно. Было время, я подумывал убить нашего кота – Кира. Приноровился он ссать мимо лотка – чертил мочою желтые пентаграммы на ковролине. Яйцы – и те ему оттяпали, а он, демон, все метил и метил. Хотя, может, не в нем было дело, и просто мне хотелось кого-нибудь поистязать. Со злым пристрастием втирал я кота мордой в его собственные лужи, а когда и этого мне стало мало, принялся пинать его что было мочи. Всяко хотелось пнуть, что ни попадя под ногу. Кобелька соседского хотелось пнуть, жучка, да хоть камень. А подвернись мне под ногу младенец – я и его с дуру, но и с удовольствием бы пнул. Или не пнул, но и не приголубил – это точно. Помню, попался мне тогда жирный слизняк в теплице – так я принес его домой и засолил. Как он мучился! Как извивался! Пока соль не вышла, солил его. Под конец он уже стал похож на высушенный воробьиный помет. За это-то меня и сошлют в ад, на корм Киру.
Каждому из нас поставят памятник. Кому на площади, а кому на кладбище. И матери моей не пристало лежать под ржавым прутом с именной табличкой. На все рубли, что наменял с крон, я заказал ей в местной конторе приличный камень с гравировкой. Не далече как в августе могилу моей матушки вы сможете найти по памятнику с такой эпитафией: «Самое главное слово – это “слово”. Самая главная книга – это Букварь». Так она мне отвечала.
Новорожденная мысль эфемерна, почти что бесплотна, но сгущается с опытом. Парообразная мысль душна. Жидкой захлебнешься. Во льду ее будешь замурован. Всякое знание подвластно законам aggrego[2]. Всякое знание мне неудобно. Вот не знаю самого главного слова – и пусть. Отсель мне, безбожнику, поминая усопших – да и на смертном одре, – нелишним будет замест молитвы декламировать русский алфавит.
В воротах Смоленского я определился с миссией визита: разворошить осиное гнездо Насущных и наесться вдоволь, чего бы мне это ни стоило. Знать бы еще, с какого перепугу вздумал лезть на рожон мой эстонский попечитель Леопольд Тамм.
2
Соединения (лат.).