Страница 2 из 2
Он начался с соленой рыбы и кусочка хлеба, страшный эксперимент…
Тополя… Они буйно разрослись в том краю, под их сенью, наверное, была совсем прохладная земля. Но это тоже адские тополя. Они задерживали дыхание ветра и помогали солнцу сжигать наш мозг. А внизу струилась вода, а у сарая солдат выливал на землю воду и снова наполнял бидон…
Помнишь, какие у нас были глаза? Они разгорались и гасли одновременно, и перед ними все время бежала вода, днем и ночью. Закроешь их, а перед тобой — речка и бидон, речка и бидон. Больше ничего. Кто-то до нас начал рыть землю, вгрызаясь в нее ногтями, но ни отчаяние, ни надежда никому там не могли помочь.
А помнишь взгляды, устремленные к реке? Она притягивала к себе, как магнит. Это было жутко — стоять у проволоки и смотреть. Так двое сошли с ума.
Но не это было ужаснее всего, по крайней мере, для меня.
Умереть, оказывается, не страшно — страшно как умереть. Фомин умер честно, как боец. Он держался до того мгновенья, когда отказало сердце. Радзиевский тоже держался, пока солнце не спалило ему мозг. Не страшно, если отказывает сердце или мозг — это отказывает тело. Хуже, если отказывает душа, хотя живы сердце и мозг. В тот момент, когда я очнулся и увидел твои окровавленные руки, я подумал, что у меня сломалась душа, потому что ты смотрел сквозь меня, словно меня не было, не существовало на земле…
У тебя было так, Адам?
Что ты почувствовал, когда зашатался Федор? Ему мы обязаны больше, чем самим себе. Помнишь, как он, покачиваясь, совсем невнятно произнес свое «ровнее…»? Никто из нас не смог бы сделать то, что сумел он, — ни Фомин, ни я, ни ты. Он принял на себя всю тяжесть, он возил больше десяти кирпичей…
Утром в каждой тачке лежало только по одному. Но если кто-нибудь исчезал в яме, конвойные перекладывали его единственный кирпич в другую тачку. Человек исчезал, а кирпич оставался. Чем меньше оставалось людей, тем больше кирпичей возили они. Каждый кирпич — это человеческая жизнь, но кирпич ценился дороже жизни. Людей швыряли в яму — кирпичи аккуратно складывали к концу дня, чтобы назавтра использовать опять. По кирпичам судили о ходе эксперимента, ими уравнивали степень истощения.
«Ровнее…» — прохрипел Федор и зашатался, сгорбился, уткнулся лицом в лежащего на его тачке человека…
Именно в этот момент прозвучала команда на обед.
Мы рухнули на землю, и уже никакая сила не могла больше поднять нас на ноги, кроме… воды. Унтершарфюрер Ленц знал это и сумел поднять нас.
Мы встали, высохшие, как мумии, а Федор помог человеку в тачке, открывшему глаза. Мы шли, беспомощные, как дети, едва начавшие ходить, и унтершарфюрер оставил около нас лишь двух конвойных. Остальные поспешили к реке.
Мы видели, как они плескались в воде, мы слышали их смех. Это было больше, чем злодеяние… Ты помнишь? Один из нас не смог отвернуться и смотрел, а мы лежали за проволокой лицом вниз. Я видел, как тряслись твои плечи, ты плакал, не стыдясь…
Я тоже кусал себе губы и не чувствовал боли, и Федор не чувствовал, как по его спине, покрытой спекшейся кровью, ползали мухи…
Потом солдаты растянувшимся строем прошли мимо клетки, не глядя на нас. Мы просто не существовали для них, их довольные голоса отчаянием отзывались в моем мутившемся сознании. Я мечтал о смерти, молил, чтобы она избавила меня от всего этого, и вдруг я понял, почему человек зубами грыз проволоку. Я понял простую естественную логику и в первый миг даже не испугался. Но затем меня будто ослепило: это ведь не смерть, а хуже…
Федор лежал рядом, и его измученная спина кричала от боли. Я тоже плакал тогда, Адам, только у меня не было слез, потому что я высох, как сухарь…
Последним от реки уходил Ленц. Ты лучше меня знал немецкий и лучше меня понял, что он издали приказал солдатам. Но я понял главное: во-да. Ленц приказал дать нам воды! Я не помнил, как оказался вне клетки, я лишь в самых общих чертах уловил, что случилось.
Унтершарфюрер стоял у сарая и подзывал нас к себе. Солдаты что-то кричали, и мы кричали и спешили к сараю — впереди тот парень, который смотрел, как купались. Слово «вода» сначала придало мне сил, а потом отняло их. Ты ковылял рядом, тебе тоже, наверное, казалось, что ты бежал, что мы бежали. Нет, мы ковыляли, брели к сараю: последние силы отняла у нас надежда на жизнь, надежда на то, что все кончилось. Если бы мы знали, что нас ждет…
Конвойные, возбужденно смеясь, поспешили войти в сарай вместе с парнем, бежавшем впереди. Видел ли ты тот первый миг? Я чуть-чуть опередил тебя и успел, увидел…
Унтершарфюрер Ленц стоял перед бочкой воды, перед целой бочкой. Он улыбался, он широким жестом приглашал нас пить, он опускал обе ладони в воду и выплескивал ее пригоршнями, пригоршнями вверх.
Парень скользнул руками по краю, не удержался, окунулся в воду головой и отпрянул назад. Это движение было естественно, и я ничего еще не заподозрил. Я был во власти воды, я утратил способность к сопротивлению. Вода, вода!
Но парень вдруг закричал. Так кричат люди, когда их поддевают под ребра крючьями, я слышал… Наверное, в этот момент ты остановился, взял кирпич…
Второй лихорадочно хлебнул и тоже отпрянул. Шея у него конвульсивно дернулась, он схватился за горло и упал тут же, у бочки, на белую от соли землю: здесь продолжался эксперимент.
Федор не спеша подошел к бочке — какая же сила была в нем! — зачерпнул ладонью воды, поднес ко рту и отдернул руку, тяжелую, как кувалда…
А солдаты хохотали, а унтершарфюрер Ленц все приглашал пить. Он все выплескивал пригоршни воды — это от нее земля побелела, как мел.
И тогда твой кирпич — ты держал его обеими руками — обрушился на голову конвойного, а Федор так же не спеша сдавил Ленцу горло. Я не забуду, как физиономия Ленца превращалась в краснеющий на глазах помидор, как у него высунулся язык. Потом тело Ленца оторвалось от земли, перевернулось ногами вверх и, как тряпичное, нырнуло вниз головой в бочку…
Потом мы трое — бочка все-таки унесла в яму двоих — повернулись к конвойному. Какое это было ничтожество… Он пятился к стене, и автомат как бесполезная игрушка болтался у него на груди. Солдат ладонями закрывался от наших взглядов и пятился, пока не упал, споткнувшись о горку кирпича, заготовленного впрок. Он скулил, катался на тех самых кирпичах, каждый из которых означал человеческую жизнь. Нет, здесь не годился твой кирпич, ты понял это, когда я снимал с солдата автомат. Ты мог размозжить ему голову, только это был бы легкий конец. Мы знали, как желанен легкий конец, мы молили, чтобы он наступил, но нам отказывали в нем. Зачем же предлагать его им? Мы все поняли это, и наш поступок был местью за тех, кого бросили в яму.
Федор сунул конвойного в горькую, как яд, воду. Мы стояли молча и не выпускали дергающиеся ноги, пока они не потеряли упругость, стали тряпочными…
Из сарая мы ушли к реке. Я не помню, оглядывались мы или нет. Я помню, как мы пили. Мы зашли в воду по грудь. Мы пили, пили. Мы лили воду на головы, набирали воду в ладони, снова пили, мы погружались с головой, обливали друг друга… Ты помнишь, Адам?
А когда мы поднялись на другой берег, Федор вдруг опустился на колени и зарыдал. Это было так же трудно перенести, как все, что осталось позади. У Федора Ковалева не было больше сил, он слишком много расходовал их. А разве мы не плакали с тобой? Я не стыжусь тех слез, настоящих прозрачных слез о погубленных там людях, слез людей, которые вышли из ада с непогубленной душой…
Потом лощинами мы уходили в лес. Мы слышали за рекой истошные голоса солдат и лай собак, но это уже не беспокоило никого. Нас нельзя было взять не только потому, что мы уносили с собой два автомата и пистолет…
Вода… Она наполняет реки, течет из крана, падает дождем. Все так просто. Вода — это жизнь, и воду надо так же оберегать, как жизнь.
Я держу на свету стакан с прозрачной влагой и с грустью думаю о тех, кому не хватило ее. Время давно перетерло боль, и осталась вот эта грусть. Давно разошлись наши дороги, потекли в разные стороны, как реки. Мне не забыть тебя, Федор, я проводил тебя в последний путь, а где ты, Адам?