Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 161

Прошин был одержим страстью возражать и любил, когда ему тоже возражали. Особенно охотно он беседовал с Грачевым.

— Сейчас бы дня на три в Орехово-Зуево, домой… — мечтательно начинал Прошин. — Первый день спал бы и ел…

— Тебе только туалеты пачкать, — дружелюбно подключался Грачев. — Таких, как ты, и на день пускать нельзя.

— Поспал бы и опять за стол…

— На столе-то — что? — ласково спрашивал Бурлак.

— На столе-то? Ел бы и хохотал…

— Дура! Чего смешного нашел? — закипал Грачев.

— Смешного? Да что тебя Боровичок обедать ведет.

Ломатин обладал способностью обыгрывать исключительные ситуации. Он был наделен редким даром неожиданно появляться в центре внимания и также неожиданно исчезать, словно внезапно отправлялся в длительную командировку, хотя на самом деле он никуда не уезжал и не опаздывал. Он мог вместе со всеми лежать на нарах, но никому и в голову не приходило, что он здесь, жив и здоров, поэтому его голос, выдававший его присутствие, воспринимался как любопытная неожиданность. Утром, едва замолкал горн, Ломатин брался за кисет, к канаве он спешил, попыхивая цигаркой и покашливая. У канавы, заняв место в ряду сослуживцев, он вдруг оживал: Третий взвод, могем?

И надолго исчезал, чтобы появиться совсем в другом месте, как всегда, внезапно. Если строй шагал в лагерь, и ребята от усталости были злы, как черти, а у самого Курочкина по лицу катился пот, Ломатин вдруг ехидно вопрошал:

— Споем, третий взвод?!

Сам он пел не лучше Переводова.

Прибегал Ломатин и к сюжетному повествованию. Обычно он рассказывал о своей службе в народном ополчении под Каширой в сорок первом году.

— Попали мы с Тралкиным в наряд на кухню. Тралкин говорит: «Тут, сынок, главное — котел. Котелок, а то и два наскребем. Чтобы — пополам». Повар определил меня к котлу, а Тралкина — воду носить. Глянул я в котел — на обед шрапнель была — стенки, как в тесте. Говорю: «Ты, папаш, поумней, давай меняться: я — воду носить, а ты в котел». Тралкин согласился. Отдаю ему котелок, сам за ведра и — к колодцу, туда-сюда бегом. У Тралкина, вижу, порядок, один зад на виду. Налил я последний бидон. «Давай, — говорю, папаш, подрубаем!». А он как заорет: «Караул! Помираю!» С перепугу я его хвать за зад — не подается. Смотрю в котел: стенки, как зеркало, блестят — Тралкин вылизал, на дне пустой котелок стоит. А Тралкин головой туда — сюда. Ни глаз, ни усов — все в шрапнели. Дернул я тут его как следует, положил на землю и — водой. Он очухался, говорит: «Шрапнель, сынок, в голову ударила, вроде как меня колпаком накрыли». Папаша-то ориентировочку потерял, из котла не в ту сторону выбирался да еще ширинкой за крючок зацепил…

Эту ломатинскую историю знала вся рота.

В одно из воскресений пропал Ноздрин. Его прождали до отбоя, но он не появился ни ночью, ни в последующие дни. Ноздрин дезертировал. Его поступок мало кого удивил: среди добровольцев Ноздрин всегда был чужим. В авиадесантную бригаду он попал из заключения, где три года отсидел за грабежи. Его досрочно освободили, учтя его желание искупить свою вину службой в авиадесантных войсках. Но он не оправдал доверия командования.

Добровольцы спокойно восприняли бегство Ноздрина и вскоре перестали думать о нем: сорную траву с поля вон.





Самое уютное место в лагере — палатка. Вытянувшись на нарах, добровольцы будто отгораживались брезентом от треволнений внешнего мира. Не беда, что днем в палатке было душно и жарко: загляни сюда кто из «гражданки» — его изнеженные чувства недолго выдержали бы. А добровольцы уже не принадлежали к неженкам. Испарения портянок и потных тел стали их колыбельным солдатским запахом.

После обеда взвод превращался в сонное царство, но сон его был недолог, а волшебником в нем был Курочкин, веселый саратовский парень. Он без всякой позы, без тени начальственного высокомерия, всегда оставаясь самим собой, исполнял свой нелегкий долг.

Курочкин поднимал добровольцев днем и ночью, и они шли за ним как один. Если предстоял двадцатипятикилометровый марш-бросок, Курочкин выстраивал тридцать шесть человек, спрашивал:

— Третий взвод, могем?

— Могем, товарищ младший лейтенант!

И они преодолевали километр за километром, а Курочкин шагал и шагал впереди как хорошо сработанная машина.

Скажи кто полгода тому назад Женьке Крылову, что он будет совершать такие марши, он не поверил бы. Но в июньские и июльские дни, когда немилосердно палило солнце, батальон четыре раза снимался с места и пыльной змеей стремительно уходил по подмосковным дорогам. Год тому назад в такую жару Женька бегал в одних трусах — теперь, закованный в солдатскую форму, с вещмешком за плечами, с шинельной скаткой, переброшенной через голову, с противогазом и саперной лопаткой на боку он шагал посредине дороги, где не было никакой тени. С каждым километром сильнее резало в плечах, пыль, смешанная с потом, набивалась в глаза, в нос, в рот.

Но Женьке Крылову шел восемнадцатый год, у него были крепкие мышцы и надежное сердце, и у его товарищей были крепкие мышцы и надежные сердца. Двадцать пять километров от лагеря и столько же назад добровольцы преодолевали как заданную норму. Двадцать четыре километра маршевой колонной и последний километр — развернутой к бою батальонной цепью. Затем наступала передышка, после которой начинался путь назад, в лагерь. Палаткам, белеющим среди деревьев, Женька радовался, как родному дому. В лагере он снимал с плеч походный груз, опускался на край нар. Не хотелось ни говорить, ни двигаться. Эти минуты воспринимались всеми как заслуженный дар и были по-особому праздничны, как бывают праздничны минуты после трудного и успешно сданного экзамена.

В маршевые дни батальон учился быстро преодолевать многокилометровые расстояния. Примерно так же добровольцы будут действовать в тылу у гитлеровцев: подъем по тревоге, стремительный переход по дорогам и бездорожью и — внезапная, уничтожающая врага атака… Тяжкая солдатская наука постигалась в таких вот маршах, когда на теле выступала соль: проведешь по лицу ладонью, и осыпается белая пыль; ниже бровей — еще одни брови, только соляные. Тело усыхало, становилось вялым, и, чтобы сохранить власть над ним, нужен был твердый дух, воля к борьбе с самим собой. Если бы Женька был один, он не выдержал бы, но рядом были товарищи, такие же усталые, как он, но не сбавляющие шаг, и Женька, стиснув зубы, шагал вместе с ними дальше, зная, что и они равнялись на него.

Из Покровки пришли сразу три письма.

«Женя, твое письмо мы с бабушкой читали вслух, — сообщала Шура. — Мы с девочками ходили в лес за ягодами, а на обратном пути собирали на бугре клубнику и искупались в Каменке. Было очень весело. Я хожу с бабушкой на работу, мы пололи свеклу и капусту. Вася Рязанов прислал письмо, он в ногу раненный, дядя Захар и Сенька Рябовы давно не пишут, а Клунины получили извещение, что дядя Коля убит. Ты на фронт не спеши, бабушка говорит, война не скоро кончится, успеешь еще. А когда у тебя будут каникулы? Ты сразу приезжай к нам с мамой в деревню…»

Далее потянулись неровные бабушкины строки: «Дорогой мой внучек, Шура написала все как есть. Живем мы хорошо, только тебя нет с нами. Дай Бог, чтобы беды с тобой не случилось. Смородина у нас поспевает, первые огурцы едим, и морковь нынче уродилась…»

Женька читал, и перед его мысленным взором оживала картина за картиной. Все-таки это нелегко — окунуться в прошлое.

«Дорогой друг! — писал Костя. — Вот мы и закончили среднюю школу. Вчера нам вручили аттестаты — тебе тоже выписали, — а потом был выпускной вечер. Я ушел с него рано, после речей и поздравлений, ходил по улицам, думал. Досадно, что я не с вами. Если меня не сразу возьмут в армию, я, наверное, поступлю на завод. Сестре надо помочь…»

Мишино письмо содержало подробности, которые опустил Костя.

«…парты вынесли, а на их место поставили столы. Девочки принесли много цветов, все было празднично. Григорий Иванович произнес напутственную речь, девчата даже прослезились. Вообще, наши девочки были неузнаваемы — все красивые, будто их подменили, особенно Лида Суслина. Левка Грошов от нее ни на шаг. А Костя ушел рано и незаметно. Я пытался найти его и не нашел…»