Страница 1 из 10
Диана Ва-Шаль
В центре Нигде
Пролог
семья золотых вен и бриллиантовых слез
Сентябрь 1921 года не радовал теплом; шли (к удивлению) затяжные дожди, ветра поднимали опавшую листву и раскидывали ее по брусчатке улиц – но в воздухе пахло не холодом или сыростью, о, нет! В воздухе пахло переменами, свободой и надеждами. Ужасающие события прошлого десятилетия залегли глубокими морщинами, грубыми шрамами, ноющей тоской в закромах грудной клетки; но люди словно впервые вкусили жизнь и все ее прелести – необычайным лекарством стали страх и слезы, трансформировав сознание живых в жаждущее поймать каждый миг этой странной, чудной жизни. Пали четыре могучие империи. Перевернулся напоенной кровью войны мир. И все вокруг спешили жить.
А жизнь вновь приобрела легкость. Впрочем, мне никогда не приходилось на нее жаловаться; перипетии несчастий и хаос окружающего мира будто сторонились семьи, в которой мне посчастливилось родиться. Иногда мне казалось, что даже в день моего рождения, в солнечное утро тринадцатого мая 1899, я ощутила эту необъяснимую силу, что царила вокруг. Все детство и вся юность мои прошли в пригородах Петербурга; и в годы, когда каждый становился сопричастником фундаментальных событий, разворачивающихся в главном городе империи, семья моя словно находилась в каком-то вакууме. Почти всех мужчин в семье миновали войны (а мужчин в семье было много! У деда с бабушкой родилось восемь детей – все мальчики, – и у моих дядюшек рождались только сыновья; я стала первой девушкой рода моего деда, единственной дочерью и единственной внучкой у Тёмкиных), революционные всполохи не жалили нашего уютного имения. Деньги лились рекой, и я жила в роскоши, в благоденствии. На семейных ужинах привычно поднимался тост за моего деда, Павла Игнатьевича, принесшего семье процветание, и за отца – человека, которому было уготовано это процветание приумножать (из всех своих детей дедушка особенное внимание уделял именно ему).
Даже отчасти драматичные события, произошедшие внутри семьи, не приносили чрезмерных тягот или боли.
Отец разошелся с матушкой, когда мне еще не исполнилось шести. На удивление Церковь дала им развод легко и без волокиты. Супружеская чета рассоединилась дружно и полюбовно; матушка отправилась с новым суженым (по слухам, достаточно именитым офицером) в путешествие по миру, отец посвятил себя наукам и книгам – именно благодаря нему я пристрастилась к чтению и изучению истории, мифологии и спиритических наук. Второй раз отец так и не женился. Я оставалась единственным и любимым ребенком, что сказалось на формирующемся характере. Матушку помнила плохо: лишь серые добрые глаза (цвет которых передался и мне), да нежные теплые руки. В сознании отпечаталась ее улыбка и звонкий смех; редкие же фотографии отец не хранил (или не показывал)
Февральская революция пошатнула душевный покой моей семьи: я проплакала двое суток навзрыд, не выходя из своей комнаты. Те чувства я помню ярко и остро: точно вырвали сердце. Падение монархии стало для меня личной трагедией, а каждая новая подробность рубцевала израненную душу. Бабушка, Елизавета Платоновна, гладила меня по густым длинным волосам и просила, чтобы я не лила свои "драгоценные бриллиантовые слезы". Тогда же отец и дед решили, что "Россия погрузится в болото и утопнет, а потому надобно эмигрировать". Мол, лучше это сделать самостоятельно и добровольно, чем ждать, когда того будут требовать обстоятельства и ступающие по пятам большевики. И здесь сама Фортуна нам благоволила: уже к середине июля 1917 я, мой отец и дед с бабушкой обустраивали новый двухэтажный дом в небольшом городке штата Нью-Джерси. Нам даже удалось увезти за собой бесценные коллекции и золото; удача вела нас по протоптанной тропе, и все складывалось в нашу пользу.
Дядюшек же раскидало проведение по всему земному шару: лишь один с семьей остался в России. Не смог покинуть дома и Родины.
Павел Игнатьевич отошел в мир иной через год после нашего переезда. В ночь с шестнадцатого на семнадцатое июля он уснул и боле не открывал глаз. Мы тосковали, и бабушка лила слезы, но удушающего горя не было: глава семейства упокоился с улыбкой на лице, да и жизнь он прожил прекрасную. Дед был необычайным долгожителем (сто тринадцать лет – как многое он застал, как многое увидел!), и до последнего дня сохранял здравость рассудка, бодрость духа и тела. Впрочем, и бабушка, семидесяти семи лет отроду, также проявляла необычайную живость, а лицо ее сохраняло очарование величавой зрелости.
В ту же ночь, как узнается позже, в уже далекой России расстреляли царскую семью, окончательно и бесповоротно разрубив связь с прошлым.
И пока мир переворачивался, возрождался из пепла и учился заново жить, я наслаждалась молодостью, переездом и теплящейся вокруг надеждой на лучшие времена. И пусть сентябрь не радовал теплом, но сердца горели и в глазах сверкали звезды. Нельзя лить слез, ведь каждая из них – драгоценный бриллиант, ведь плакать – непозволительная роскошь.
Модное пальто расцветки леопарда, длинная нить перламутровых жемчужин, классический английский костюм с мужского плеча – я бежала по улице, прикрыв голову книгой. Засиделась в библиотеке допоздна, и теперь ловила в лужах пестрые огни вечернего города. Густой и пряный запах осени; изощренный ритм саксофона из соседнего ресторанчика, где еще не убрали летнюю веранду – парочки кутались в пледы, восседая в плетеных креслах, попивали виноградный сок (никто не смел раскрывать его тайны, так как заведение миссис Мэй было единственным прибежищем для страждущих во времена сухого закона в нашем захолустье). Сама миссис Мэй стояла в дверях, опершись плечом, и театрально курила. Короткие черные волосы, изогнутые тонкие брови. Руки ее украшали длинные кружевные перчатки и массивные браслеты, подаренные многочисленными поклонниками.
– О, Анна! Добрый вечер! Заходи погреться; сегодня у меня играет Тристан Аттвуд. Ты видела, что он делает со своим саксофоном? – она заливисто рассмеялась.
– Благодарю за приглашение, миссис Мэй! Спешу домой; забегу к Вам завтра на кофе!
– Передавай мои приветствия Григорию Павловичу!
Тепло-желтые огни ресторанчика, игривый джаз и шумная улица остались позади. Я забежала в тихий переулок, мечтая поскорее очутиться в горячей ванне. Дождь шел спокойный, прямой, и на душе было безмятежно, пока вновь не возникло острое чувство слежки.
Я остановилась на дороге, как вкопанная. Опустила книгу, посмотрела по сторонам – тихая улочка, редкие огни в частных светлых домиках. Раскидистые полуголые деревья, под ними – ворох расписных листьев. Лужи, дрожащие под дождем. Ни души. Но очень стойкое ощущение на себе чужого взгляда.
В голове всплывали не статьи криминальной хроники, а запыленные фолианты полупустой библиотеки, куда в детстве мы постоянно ходили с дедом. Следом за тем – его многочисленные рассказы о сверхъестественном, и о существах, что живут с нами бок о бок, да только человеческое сознание тут же стирает воспоминания о потустороннем. В это свято верил мой дед. В это свято верил отец. Читал, изучал. В это даже верила бабушка – в Петербурге в свое время даже поговаривали, что в роду ее были ведьмы, да и карты Елизавета Платоновна раскидывала так, будто в воду смотрела. Темными вечерами, еще в Петербурге, когда в стенах домашней библиотеки лились грезы прошлого, Павел Игнатьевич часто вспоминал о колдунье, что нагадала ему, еще ребенку, рождение одних сыновей и внуков – отсутствие девичьей крови в роду. Вспоминал о чудесном спасении в снегах и смертельном холоде Шипки1, о возвращении домой и возвышении рода. О том, что нужно просто научится видеть и замечать чуть больше – и приоткроется завеса тайны о мире, сосуществующем рядом с нашим.
В сверхъестественное (отчасти) верила я. Отпечаток взросления в идеологии убежденности в существовании "обратного мира" давал о себе знать – сжала крепче подвеску из оникса и поспешила к дому, благо, он уже виднелся за углом.
1
Зимние бои за Шипкинский перевал в период русско-турецкой войны 1877-1878 г.