Страница 123 из 128
И бросился к столу разгребать листки бумаги, чтобы зачитать мне кое-какие фразы Джексона.
— Вот здесь он говорит о том, что якобы я в присутствии министра Бонне допустил высказывание в антисемитском духе. Я не мог сказать ничего подобного уже хотя бы потому, что всегда считал самого Бонне евреем. Так что такого и быть не могло! Далее, он утверждает, что я оказывал давление на Шушнига. Да мы с ним всего два часа беседовали — и кто-то берется утверждать, что я мог оказать на него давление!
— Папен заявил, что именно так все и было, причем сказано это не в частной беседе, а у свидетельской стойки во время перекрестного допроса сэром Дэвидом — если вы, конечно, помните.
— О, так он об этом и правда заявил? Ну, может, он просто путает меня с Гитлером. Мне кажется, тот с ним говорил без обиняков. Но я — нет! То есть я предполагаю, что Гитлер мог такое сказать, но знать это точно — нет, не знаю.
Риббентроп и далее продолжил представлять свои путаные оправдания в тщетной попытке снять с себя ответственность за развязывание войны, за агрессии против других стран. Он упомянул о бесстыдной позиции, занятой Польшей в вопросе о данцигском коридоре. Но суд ведь доказал, что Гитлер заранее планировал нападение на Польшу, возразил я. Пограничный инцидент в Глейвице — лишь провокация, которой он воспользовался для развязывания войны.
Риббентроп принялся уверять меня, что на тот момент ничего подобного ему известно не было, что же касается инцидента в Глейвице, он даже решил занести его в свою личную «Белую книгу», поскольку не сомневался, что это провокация самих поляков.
На тему преследования евреев он заявил мне следующее:
— Никто не потратил столько нервов, переубеждая Гитлера изменить курс, как я! По этому поводу у нас с ним было четыре или даже пять серьезных споров — я же вам о них рассказывал, помните? Но он просто ни в какую не хотел идти ни на какие уступки! Что тут можно было поделать? Сначала еще я поднимал эту тему, но потом он даже упоминать о ней запретил.
Стычка Риббентропа с Гитлером 1940 года по какому-то явно малосущественному вопросу разрослась в воображении бывшего министра иностранных дел до масштабов серьезнейшего конфликта но принципиальному вопросу отношения к евреям, причем он отводил себе роль радетеля за интересы евреев и их главного в Третьем рейхе заступника. Потом из одного конфликта их стало уже «четыре или даже пять».
Камера Геринга. Когда я проходил мимо, он зазвал меня к себе.
— Все сказанное мною сегодня за обедом беру назад, — заявил мне Геринг. — Джексон был еще снисходителен, если сравнить его речь и речь Шоукросса. (Мне сразу же стало ясно, чье мнение выражал Риббентроп.) Да, льстить нам и говорить нам комплименты они явно не настроены! Вы не заметили, как он сказал такое, отчего я просто пришел в бешенство? Нет, я должен вам это показать! Эта история о 50 английских летчиках. Я же доказал, что меня там вообще не было! Были и другие высказывания, но тут уж приходилось делать вид, что я спокоен.
Знаете, а ведь кое-кто из нас даже составлял таблицы, в которых указывалось, сколько раз каждого из нас упомянул Джексон. Я на первом месте — 42 раза! А Шахт — только на жалком втором, и то с огромнейшим отрывом. Но я убежден, что вел себя все равно порядочнее, чем он, как я вам уже говорил сегодня днем! Мне тут дали прочесть вторую часть речи сэра Хартли — завтра с утра пораньше он даст жизни остальным! По сравнению с ними я вообще мальчик из церковного хора. Обязательно послушайте, что он скажет завтра утром.
Знаете, когда Джексон задал свой вопрос о том, как бы все выглядело, если бы здесь, в этом зале, представил бы свою защиту сам Гитлер, — а я вам точно могу сказать как! Первое, Гитлер взял бы на себя всю полноту ответственности. Второе, уверяю вас, кое-кто из нас, обвиняемых, уже не храбрился бы так. Им бы уже не удалось отговориться своими бреднями о том, что они, мол, всегда были против него. Другое дело — Гиммлер.
Окажись он здесь, он, поняв, что ему уже терять нечего, позаботился бы о том, чтобы прихватить с собой на виселицу и парочку генералов вермахта. Он бы сказал — вон тот знал, и этот тоже. Вон тот совершил это зверство, а этот — то. И так далее.
— Как я понимаю, и против вас у Гиммлера нашлось бы кое-что из того, отчего вам не поздоровилось бы, — мимоходом бросил я.
Геринг, инстинктивно почуяв, что забрел на опасную территорию, тут же лихо дал задний ход.
— Не знаю, не знаю. Он никогда не был настроен против меня. Все это лишь политическое соперничество.
И рассмеялся.
— Но здесь, на этой скамейке, он бы мне, вне сомнения, уступил первенство. Я, например, всегда говорил, что первые 48 часов после гибели Гитлера были бы для меня самыми страшными, потому что он бы непременно попытался организовать мне либо «автокатастрофу», либо «инфаркт» вследствие «потрясения от смерти дорогого фюрера», или что-нибудь еще в том же духе. В таких делах он был настоящим докой! Но если бы мне присягнул вермахт, считайте, я в безопасности, а вот с Гиммлером было бы раз и навсегда покончено.
Камера Шахта. По мнению Шахта, обе речи — и Джексона, и Шоукросса — были отвратительными.
— Такая предвзятость и такая бестактность!
Что касалось его защитительной речи, так се словно и не было вовсе. Он же привел в ней убедительные доказательства своей невиновности. Я спросил у Шахта, неужели представители обвинения не имеют права отдельным пунктом обвинить его в тайном финансировании ремилитаризации.
— Но я ведь сказал им, что здесь моей вины нет. Я был только президентом имперского банка. Если министру финансов не хотелось об этом сообщать, это его вина. И если он не желал оплачивать подлежавшие оплате счета — это самое настоящее преступление! Но я никогда не совершал ничего, что можно было бы назвать аморальным!
Подняв руку вверх, Шахт приложил се к груди слева, где сердце, будто принося клятву.
— Вот в чем отличие меня от Папена и Нейрата. Их можно спросить, почему они и дальше продолжали служить гитлеровскому режиму, даже узнав и поняв, что он за человек. Но не меня! После 1939 года я уже не занимал никакого поста. О, я скажу вам, этот суд покроет себя вечным позором, это будет удар но международному праву, если я не буду оправдан!
— Да, но вначале вы были в восторге от гитлеровских игрищ!
— В восторге? Ничего подобного! Я ведь говорил вам, что надеялся умерить его пыл… Мне многое можно поставить в упрек! Кто-то даже скажет, что, дескать, этот умница господин Шахт дал себя одурачить Гитлеру. Но вы никогда меня не упрекнете в том, что я хотел войны! И клеветой на меня будет, если вы станете утверждать, что, мол, я вступил в партию, когда она была на подъеме, а стоило ей покатиться под горку, как я тут же бросил ее в беде. На самом же деле я предпочел отойти от них как раз тогда, когда они были на пике могущества!
— Потому что поняли, что они стремятся к войне, — высказал мнение я.
— Нет, для подобного рода умозаключений тогда, в январе 1939 года, у меня еще не было оснований, я ушел из соображений морального порядка.
— Какие же могут быть моральные соображения, кроме угрозы войны?
— А такие, что Гитлер пожелал вооружаться, прибегнув к инфляционным мерам. Ему хотелось больше и больше денег, и он потребовал от меня, чтобы я просто взял да напечатал их побольше. А я отказался!
Камера Шпеера. Шпеер заявил, что он весьма доволен речью обвинителя, после того как прослушал всю чушь, представленную защитой, — каждый из адвокатов пытался выставить своего подзащитного эдаким невинным, маленьким человечком, отмыть всех обвиняемых в глазах немецкого народа. Шпеер понимал, отчего Геринг взбешен и почему утверждает, что именно но его, Шпеера, милости обвинение продолжает раскручивать версию заговора.
— Его убеждения мне ясны. У него уже есть агнец на заклание на случай вынесения смертного приговора, которого, по его мнению, заслуживает большинство. И тогда он сможет сказать: «За это мы должны быть благодарны Шпееру». Геринг готов на все, лишь бы прикрыть свою собственную вину.