Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 73 из 75



Женщины, убиравшие лен на Дивном поле, были разные по возрасту, хотя все, пожалуй, перешагнули уже порог пятидесяти. Жребенцев никак бы не назвал старухой вон ту — коренастую, крутобедрую и с такой могучей грудью, что, казалось, положи на нее льняной сноп — не свалится. Еще тлеет не совсем сгоревшая юность в глубине бедовых озорных глаз вот этой, что полуприсела на ворох снопов и смуглотой щек, иссиня-черной волной волос похожа на цыганку. А эта вот, что справа, и постарше Васильевны будет — согнутая в пояснице, трясет головой, взгляд покорно уставлен в землю. «Бедная, бедная, — с родственной, почти сыновней жалостью к незнакомой старухе подумал Жребенцев. — Тебе бы на печи сидеть или внуков нянчить… Неужто не отходила свое в поле?»

И подхватил и понес его поток странного чувства. Почудилось ему вдруг, что все это уже было с ним, стоял он, где сейчас стоит, с теми же людьми и те же самые мысли тревожили душу, которая и теперь вот томится, вспоминая, когда же и где это было. Может, голос глубинной крови заговорил? От человека к человеку, от поколения к поколению несет она с собой подспудную память о минувшем времени. Он, Жребенцев, — семечко, он — ветка дерева, выраставшего здесь из глубины веков. Иначе откуда это узнавание, знобящее ощущение своей причастности к этому полю, этим людям на нем?

— Садитесь, садитесь, милые, — весело распоряжался Андрей Иванович. — На снопы и садитесь. Начинать будем!

Губы председателя шевелились, но слов Жребенцев не слышал. Он смотрел в ширь Дивного поля и старался представить себе, каким оно было десять столетий назад. Пустынным, с парящим в небесной выси одиноким коршуном? Или шумным, многолюдным, уставленным, как утверждает Андрей Иванович, кумирами? Жребенцев вспомнил уроки в школе. Как их называли, славянских богов? Перун, Велес, Дажбог, Хорс, Стрибог… И был еще краснорожий, в желтых завитушках вокруг лобастой головы, оскалившийся в широченной улыбке податель солнечных лучей Ярило. Сиреневое марево, ставшее над Дивным полем (то собиралась дождевая туча), начало ткаться в нечто зыбкое, волнообразное и, кажется, живое. Это были даже не призраки, а слабые тени того, что остается от плоти, когда она достигает нас, преодолев путь в десять веков, — это увидишь лишь зрением сердца, да и то не в любую минуту.

…От городища, по широкой натоптанной тропе, вся в цветах и ветках берез, к деревянному, ярко раскрашенному кумиру Леля, возвышавшемуся в центре Дивного поля, двигалась праздничная, но молчаливая процессия. Важно задрав к небу бороды, молитвенно полузакрыв глаза, шли впереди древние старики в белых рубахах до пят. В вытянутых прямо руках они несли расписные блюда с золотыми россыпями ядреного зерна, медные чаши с янтарным медом, подовыми пирогами, румяными хлебными караваями, тушками диких уток, задравшими вверх кургузые ножки. То были дары Лелю. Веселый сын солнца, огненно-желтый, он, видно, принимал от людей снедь только желтого цвета. За стариками шествовали крепкие мужи в летах зрелости, умельцы-мастеровые, несшие Лелю кувшины и кубки, огромные ложки, покрытые затейливой росписью, колчаны с калеными стрелами, мечи булатные, щиты червленые… Как выразительны лица парней с русыми челками над соболиными бровями, с прямыми прядями волос вдоль худых щек, с пронзительной синевой глаз, взгляд которых благожелателен и тверд!.. Нет, никому не возбранялось идти в этой процессии и, возможно, все население городища было теперь на Дивном поле. Перед Жребенцевым — он и сам не знал: спит ли, бодрствует — чередой проходили молодые женщины и девы в разноцветных сарафанах, кокошниках, расшитых жемчугами и бисером, величавые старухи в чепцах, юркие отроки в рубашках с яркими вышивками на груди.

Он напрягался, стараясь остановить мелькание предметов, одежд, лиц. От кого-то из этих людей, может быть, начинался их, Жребенцевых, род. Разве вот этот из процессии — простоватый на вид, в лаптях мужичок с самодельными гусельками на боку — не похож на его покойного отца Илью Парамоновича, потомственного пахаря, нежно любившего музыку, мастерившего на досуге скрипицы и балалайки? И есть что-то от мамы, терпеливой и доброй Анны Егоровны, в той, которая с потупленным взором идет в толпе женщин, шевеля губами, творя беззвучную просьбу к Лелю, чтобы были благополучны все ее близкие, весь их род, те, кто живет рядом ныне, и те, кто будет жить после… А кто этот парень — высокий, худой, с ямочкой на упрямо выпяченном подбородке, покашливающий, тихонько пробующий голос, собирающийся запеть? Не сын ли он тех двоих и разве не похож на него он сам, Алексей Жребенцев, артист областной филармонии?..

— Артист областной филармонии Алексей Жребенцев! — в третий раз объявил его выход Загурский и, не выдержав, закричал: — Это вас, именно вас касается, Алексей Ильич! Вы что, спите? Проснитесь, просим вас все!



Только тут Жребенцев очнулся. Еще раз посмотрел в даль Дивного поля. Ничего там, конечно, не было: ни идолов, ни толп народа, идущих к Лелю. Вместо мужичка с гусельками на боку был председатель Андрей Иванович с его то ли сумкой, то ли планшеткой, вместо женщины, творившей молитву-просьбу, была звеньевая Васильевна, сидевшая на снопах и в грустной рассеянности жевавшая льняной стебелек. И не было никакого парня с ямочкой на подбородке, певца гимнов в честь Леля, был молодой тракторист, прикативший из деревни на своем колеснике с прицепной тележкой, чтобы забрать льняные снопы. На него-то и смотрел Жребенцев, когда пригрезился ему тот, живший десять веков назад…

Оказалось, что отключившийся от действительности Алексей Ильич пропустил мимо ушей и глаз всю первую часть концерта и теперь был должен начинать вторую, целиком отданную ему — выпускнику консерватории, ведущему солисту филармонии и, несомненно, будущей знаменитости. Наверно, так, как и всегда, представил его конферансье — на этот раз старушкам льнянщицам. Аккомпаниатор Марк Груздьев посматривал на Жребенцева не то что с нетерпением, а уже с нескрываемой досадой, сердито встряхивая баян и нажимая на клавиши самого низкого регистра.

Алексей Ильич начал с песни «Среди долины ровный», будто забыв, как не удалась она ему в клубе, три часа назад. Теперь ему не казалось, что поет вовсе не он, а некто безликий и безучастный, стоящий рядом. Он погружался в песню с незнакомой прежде отрадой, как если бы рано утром входил, разгоряченный, в прохладную реку, чтобы отдаться воле сильного и плавного течения. И пел сейчас он сам, Алексей Жребенцев, — мудрый и добрый, хотя и одинокий, но не сломленный бедами, не потерявший веры в счастье, как тот дуб из песни, — высокий дуб, развесистый, в могучей красоте. Каждое слово слетало соколом, сплывало лебедью с его губ, каждая нота больно и сладко звенела в сердце. И вскипели в нем слезы, овеяло холодком восторга, когда течение песни выносило его к просторному зеленому берегу — «мне родину, мне милую, мне милой дайте взгляд».

Первое, что он заметил, окончив, удивление коллег: мол, не ожидали от тебя, брат, этакой прыти. Ирочка с Зиночкой так и застыли с вытянутыми шейками, точно Жребенцев только что сотворил чудо — воспарил в воздух над Дивным полем или, на худой конец, поднял одной левой камень-валун. Он знал, что кое-кто из артистов не любил его, считал заносчивым не в меру таланта. В другое время он обиделся бы, но сейчас не мог — еще жило в нем настроение песни. Тем более внимание артистов тут же переключилось на старух: когда Жребенцев поклонился им, они поднялись со снопов и в свою очередь низко, поясно поклонились ему. Это было так неожиданно, что вызвало легкую оторопь, мгновенное замешательство.

— Бабоньки, милые! — закричал растерявшийся было Андрей Иванович. — Да кто же кланяется артистам? Им хлопать надо… Ну давайте, дружно… вот так!

Жребенцев спел старушкам еще пять песен — всё, что он исполнял в сопровождении баяна, и не без сожаления отвесил прощальный поклон. Загурский объявил об окончании концерта, все посмотрели на председателя, ожидая команды на обратный путь, но подошла к Андрею Ивановичу звеньевая Васильевна, отозвала его в сторону и что-то зашептала на ухо.