Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 33

* * *

Учение Гурджиева открыло для меня новый мир "реальности". И, чем больше этот новый мир открывался передо мной, тем более абсурдным мне казалось тратить львиную долю активного времени на привычную реальность. Или же мне так казалось в тот момент своей жизни, когда обдумывание возможности означало одновременное взвешивание способов ее осуществления…

Я решил изучать медицину. И хотя Гурджиева не было рядом в прямом смысле этого слова, все долгие годы обучения и работы в госпитале были осенены его незримым присутствием. Я всегда чувствовал на себе его пристальный вопрошающий взгляд и влияние его удивительной способности бросаться с головой в самое пекло этой бушующей перевернутой жизни.

Я не раз наблюдал, что если два-три человека, знавших Гурджиева, находились в одной комнате, они довольно быстро начинали говорить о нем, вспоминать, что он сказал, что случилось, когда за его столом была та или иная знаменитость, как он выглядел, что услышал тот или иной человек — или, с той же вероятностью, не услышал, хотя слова адресовались ему. Последователи Гурджиева никогда не сомневались том, что каждое сказанное им слово было произнесено не без особой на то причины. Гурджиев был неутомим и никогда не забывал своей цели. По мнению учеников, он всегда находился в обучающем состоянии и для этого жил.

В 1948 Гурджиев в очередной раз появился в Нью-Йорке со свитой французских последователей и поселился в мансарде отеля Веллингтон. Я стал завсегдатаем его поздних застолий и участником постановки "Движений" и "Священных танцев", которые были неотъемлемой частью его учения. "Спасибо", — произносил он с восточным акцентом, когда кто-то подносил ему горячий кофе. "Спасибо, вы очень любезны!" — и после продолжительной паузы, холодным тоном: — "Иногда".

Мне пришлось пройти сотни раз через жернова таких полусерьезных-полукомичных ситуаций. Они всегда были непредсказуемы, и, ставя человека в тупик его собственных противоречий, оставляли его далеко за гранью привычных идиотических утверждений.

Однажды вечером пятьдесят лет тому назад я был приглашен на празднование свадьбы двух давних учеников Гурджиева: немолодой уже высокотитулованной британки и пожилого сухопарого джентльмена из Кембриджа с могучими усами. О помолвке, которая для всего нашего круга явилась сюрпризом, было объявлено за завтраком в старом ресторанчике на пересечении Пятой Авеню и Пятьдесят Седьмой улицы. Пока я смаковал свой привычный джентльменский набор, состоящий из яиц, томатного сока и яблочного пирога, две вышеуказанные особы показались в дверях ресторана. "Вы знаете моего секретаря?" — произнес Гурджиев, прекрасно зная, что я их знаю — и его даму? Завтра вечером они поженятся, — успел заключить Гурджиев, пока пара достигла стола. Они пришли в восторг от такой новости, и договорились о том, что помолвку торжественно отметят на квартире Гурджиева.

В течение всего процесса празднования Гурджиев настойчиво возвращался к одной и той же теме — своей интерпретации библейской притчи о добром самаритянине. И насколько неуместной казалась эта тема для свадебной церемонии, настолько часто он возвращался к ней вновь и вновь. Все мы знали, что его мысль была направлена к невесте, которая была довольно интересной особой. Она не задумываясь, протянула бы нищему камень вместо хлеба. Если она на вершине, а вы внизу, вам крупно повезет, если она поделится с вами крошкой хлеба, не переставая презирать вас за это еще больше.

Но, подобно всем нам, имевшим мало представления о своей собственной сущности и характере, она полагала, что все произносимое не относится к ней самой. Как и все мы, она не только не знала себя, но и не знала того, что ей нужно знать о себе. Я имею все основания полагать, что только через много лет она осознала сказанные ей слова.

Много раз я слышал от учеников Гурджиева слова, которые часто повторял и самому себе: "Только теперь я начинаю понимать то, что говорилось мне много лет тому назад". И то, что когда-то произвело на меня весьма скромное впечатление и было похоронено в глубинах моего подсознания, гораздо позже вышло на поверхность, чтобы в конце концов оказаться понятым.

Я знал одного последователя Гурджиева, ныне уже давно умершего, который заявлял мне со всей серьезностью, что Гурджиев никогда не говорил ему ничего такого, что можно было бы отнести к учению. И добавлял: "Единственные слова, с которыми он ко мне однажды обратился, были: " Эх, мистер, как часто вы выбрасываете пятерку вместо единицы". "И что он имел в виду? И это учение?" — спрашивал он.





Что я мог ответить на это? Это касается всех нас. Мы многое видим в других, но мало что видим в себе. Я понял, что главной чертой этого замечательного образованного человека была склонность к начетничеству, словесной мастурбации. За его внешней показушной школярской точностью, умными словами и неумолимой потребностью в достоверных фактах проглядывал сам себя загнавший в угол мечтатель. Он всегда протестовал против того, что его подлинные интересы лежат в области исследования человеческого разума. Он был востоковедом, который так и не решился ни на одно серьезное исследование Востока. Возможно, он боялся расстаться со своими иллюзиями.

Он стойко доказывал свою преданность привычкам — виски по вечерам, завтрак в полдень в своем клубе — ибо что еще делать в этом бессмысленном мире? В сороковые года он получил докторскую степень в области физики, несмотря на свое нескрываемое презрение ко всему академическому. Он провел остаток своих дней в псевдоэлегантном британском окружении (хотя с великим презрением отзывался о всем британском и к британцам относился как к Богом проклятому народу) на средиземноморском острове, где жизнь казалась ему более или менее сносной. Когда его претенциозность поутихла, он превратился в умного и доброго друга. И тем не менее он не переставал скрываться за маской горячей принципиальности, которая во всем ему помогала. Во всем кроме самого себя — для себя он так и остался неразгаданной тайной.

** *

Я вспоминаю Гурджиева, сидящим во главе стола на маленьком диванчике, поджав под себя одну ногу, в тесной гостиной его квартиры в отеле. Это было за год до его смерти. Он был уже пожилым человеком, как всегда доброжелательным и притягательным, но уже не таким свирепым и вызывающе экстравагантным учителем танцев, как раньше. Длинные седые усы с закрученными концами, пристальный взгляд глубоких темных глаз, которые смотрят глубоко внутрь каждого сидящего за столом человека — все эти детали навсегда останутся в моей памяти.

Его голова всегда была чисто выбрита. Порой на ней появлялась красная феска. Свободная, наподобие туники, нижняя рубаха была наглухо застегнута. Большой живот, маленькие ступни в мягких тапочках. По праздникам он одевал один из своих бежевых или оранжевых твидовых двубортных костюмов.

Каждый ланч с часу до трех днем и поздний ужин в десять или одиннадцать после чтений или занятий движением были для Гурджиева настоящим событием, своего рода ритуалом, которому придавалось огромное значение. Это была лично им изобретенная церемония — способ осуществления своей миссии среди людей.

Гурджиев был мастером приготовления армянских национальных блюд и подлинным самодержцем на своей кухне. Чем меньше была кухня, тем больше, казалось, он упивался процессом приготовления и тем более изобретателен был в выборе блюд. Готовить приходилось на большое количество гостей — сто или сто пятьдесят человек. Хотя он никогда не жил на широкую ногу, но всегда был предельно сосредоточен на каждой мельчайшей детали.

В апартаментах отеля Веллингтон не было кухни и готовить было официально запрещено. Пища готовилась в ванной. Разделочная доска на ванной трубе дополняла импровизированную плиту и гриль. Тарелки мылись в раковине, пройдя первоначальную очистку в туалетном бачке.

Поварской состав — тщательно отобранные последователи высшего ранга после каждодневного похода с Гурджиевым на вест-сайдский рынок работал с раннего утра до поздней ночи.