Страница 5 из 7
Должен, но… не думает, по крайней мере мы об этом ничего не знаем. Режиссерская интерпретация в какой-то момент подменяет логику автора романа. Проблема, мучающая Кельвина, становится совершенно земной, биография непрожитого, парадоксальная коллизия ожидания неведомого, стремления к невозможному замещаются простым желанием обрести в Океане собеседника, способного без труда понять земные ценности. Знаменитая фраза Снаута («человеку нужен человек») у Тарковского обретает характер неоспоримой истины. В финале картины Океан «понимает» Криса и рождает из своих пучин остров, на котором располагается точная копия родительского дома Кельвина, обретает вторую жизнь его отец…
«Версия Тарковского», безусловно, имеет право на существование, однако Лем не раз высказывался о ней весьма недвусмысленно: «Мы с Тарковским, который сам писал и сценарий, разругались навсегда. Я во всех своих основных книгах удирал в космос. А Андрей пытался заземлить сюжет „Солярис“, дать Крису земную жизнь, обложить его со всех сторон семьей и родственниками»[13].
Финал романа гораздо сложнее, нежели «антропоморфный» контакт по Тарковскому: «Я ни на одну секунду не верил, что жидкий гигант, который уготовил в себе смерть сотням людей, к которому десятки лет вся моя раса безуспешно пыталась протянуть хотя бы ниточку понимания… будет взволнован трагедией двух людей… Но уйти, — продолжает рассуждать Кельвин, — значит зачеркнуть ту, пусть ничтожную, пусть существующую лишь в воображении, возможность, которую несет в себе будущее… Какие свершения, надежды, муки мне еще предстояли? Я ничего не знал, но по-прежнему верил, что еще не кончилось время жестоких чудес». Формула «время жестоких чудес» — исключительно точное определение биографии частного человека, вписанной в контекст событий, не прожитых не только им самим, но и земной цивилизацией.
Биографические проблемы частного человека не обсуждаются у Лема в романах-трактатах, не говоря уже о циклах пародий, притч, ложных рецензий и предисловий. Так, в «Эдеме» герои лишены имен (Химик, Координатор, Доктор) и воспоминаний о собственном земном прошлом, хотя этот роман Лема остротою интриги, событийной насыщенностью напоминает скорее «Солярис» и «Непобедимый», нежели вещи типа «Философии случайности» или «Мнимой величины». Но бывает и наоборот: герои произведения вполне теоретического, состоящего в основном из логических построений, озабочены главным образом собственной биографической идентификацией.
Возьмем «Глас Господа». Роман легко может быть воспринят как обширное теоретическое рассуждение о сигналах, дошедших до Земли из галактических просторов. Что представляет собою таинственное нейтринное Послание, зарегистрированное учеными, — информационный шум или результат целенаправленной деятельности разумных существ? Случайность или цифровую транскрипцию основного закона развития Вселенной? От фатальной двойственности в интерпретации Послания никуда не уйти: то ли вселенские процессы, стоящие за ним, протекают сами по себе, естественным образом, то ли Некто специально их смоделировал в лабораторных условиях. Совсем как в гениальном тютчевском философском трактате, состоящем из шести стихотворных строк:
Обсуждение фундаментальных теоретических проблем в романе дано читателю не непосредственно, а в рамках автобиографии гениального математика Питера Хогарта, во время работы над проектом «Глас Господа» сделавшего несколько эпохальных открытий. Хогарт в самом начале своих записок предупреждает, что будет «говорить о себе, а не о человеческом роде». Таким образом, отвлеченные рассуждения получают глубоко личностную подоплеку. Автор мемуаров прежде всего подчеркивает несоответствие реальности многих его биографий, писавшихся «со стороны». Впрочем, Хогарт тут же настаивает на неисчерпаемости любой человеческой жизни и совершенно в духе размышлений самого Лема пишет, что «при достаточной фантазии каждый из нас мог бы написать не одну, а несколько собственных биографий, и получилось бы множество, объединенное только одинаковостью фактографических данных».
Опровергая расхожие мнения, Хогарт объявляет о своей почти маниакальной приверженности злу: «Моя тяга к злу была изотропной и совершенно бескорыстной». Ученый пишет нечто вроде саморазоблачительной исповеди, причем последовательно устанавливает связь между человеческими нравственными качествами и абстрактными категориями математики. Самая точная из наук, по Хогарту, — лучшее средство для сохранения и культивирования в себе детского ощущения собственной множественности, которое для зрелого человека с моральной точки зрения весьма двусмысленно («В математике я искал того, что ушло вместе с детством, — множественности миров…»). Любые теоретические построения вокруг космического послания связаны, таким образом, с поисками себя.
Хогарт устанавливает глубокое внутреннее родство между своими теоретическими выкладками и нравственными свойствами. Однако и Послание рассматривается им «биографически»! Является ли Послание исповедью или, наоборот, математической маской Того, кто не желает приоткрывать собственную сущность, служит ли оно установлению диалога или призвано его затруднить и отсрочить до тех времен, пока земная цивилизация не достигнет определенных высот развития? За обезличенной последовательностью цифр, возможно, скрыто «жизнеописание» некоего сверхмощного Разума, намерения которого для землян совершенно непостижимы.
В контексте хогартовской исповеди становится понятной и парадоксальная методология анализа Послания, к которому ученый относится телеологически, то есть с превышением обычных правил и полномочий, принятых в естественных и точных науках. Вот почему Хогарт резко отделяет себя и прочих участников проекта «Глас Господа» от обычного физика, которому «и в голову не придет, что Кто-то нарочно расположил электроны на орбитах так, чтобы люди ломали себе голову над их конфигурациями»[14].
В одной из повестей Лем совмещает теоретическую и жизнеописательную проблематику особенно парадоксально, сознательно идет на своего рода предельный эксперимент. Речь о повести «Маска» (1974), заслуживающей отдельного краткого разговора.
* * *
Эксперимент начинается в «Маске» с первых же страниц: в роли героини выступает кибернетическая машина-убийца, специально созданная в некоем средневековом королевстве, чтобы казнить неугодного королю мудреца Арродеса. Сам Лем подчеркивал двойственность повести. С одной стороны, автора прежде всего интересовал «мотив существа, которое НЕ человек, а создание искусственное», с другой — для него важна была «скорее не рациональная… гносеологическая сторона, а художественный эффект»[15].
Безымянная героиня повести изначально лишена какой бы то ни было самостоятельной индивидуальности. Все черты ее внешности и особенности характера не случайны, они сознательно нацелены на то, чтобы сделать казнь Арродеса как можно более мучительной. Сначала героиня на придворном балу встречается со своей будущей жертвой в облике светской львицы, наделенной остроумием, которое просто не могло не пленить опального отшельника. Причем героиня с самого начала понимает свою несвободу, догадывается о собственном роковом предназначении: «И я, прелестная, нежная, неискушенная, все же яснее, чем он, понимала, что я его судьба в полном, страшном и неотвратимом значении этого слова».
13
«Известия», 1996, 16 марта.
14
Ср.: «Поскольку Послание так и остается загадкой, его текст не поддается телеологическому прочтению. В результате невозможно отличить его провиденциальные смыслы от тех, которые возникают из известных и ограниченных предпосылок. Истолковать текст строго определенным образом невозможно, признаем ли мы в качестве такового нейтринное „письмо“, автобиографию Хогарта, его отчет о Проекте, опубликованный Томасом Уорреном текст этого отчета либо роман Лема в целом» (Hayles N. K. Chaos jako dialektyka. Stanislaw Lem i przestrzen pisania. — «Lem w rekach lemologуw», s. 23).
15
Лем С. Маска. Читателям «Химии и жизни». — «Химия и жизнь», 1976, № 7, стр. 59–60.