Страница 3 из 191
Для начала, для того чтобы поставить какую-то веху, скажу, что в истории культуры наблюдается такая интересная вещь, как соответствие во времени. Слово «соответствие» я употребляю в том же смысле, в каком его употребляли символисты XIX века (Бодлер назвал это correspondances), имея в виду систему совпадений и соответствий, соответствий нескольких явлений, совершенно непохожих друг на друга. Казалось бы, явления не связаны, но между ними есть символическое соответствие, или совпадение, если угодно. Таким странным историческим соответствием (для нас это будет просто вехой) является исторический факт, которому один из немецких философов-экзистенциалистов, Ясперс, дал довольно точное название — «осевое время».
В VI веке до нашей эры в разных местах — в Греции, Индии, Китае и Персии, — не связанных друг с другом или связанных настолько слабо, что с этой связью можно не считаться и не говорить поэтому о миграции идей, культур, возникло несколько сходных явлений (точки идут густо, примерно на одной временнóй оси, поэтому Ясперс и назвал это осевым временем): метафизических религий особого рода, отличающихся от этнических или локальных религий. Это Будда в Индии, Лао-цзы в Китае, Заратустра в Персии, первые философы Греции: Парменид, так называемая физиологическая, милетская школа («фюзис» — природа, отсюда «физиология»[3]* не в нашем современном смысле слова, а в греческом, и поэтому первые философы — Фалес, Анаксимен, Анаксимандр — назывались физиологами). Если мы берем Будду, не зная еще, что такое философия, и не умея дать этому определения (определение и сейчас дать трудно), мы интуитивно понимаем, что это такое же явление, как Парменид в Греции или Лао-цзы в Китае. Мы это как бы феноменологически или, скажем так, по стилистике ухватываем (поэтому подобные соответствия я и называю символическими), совершенно независимо от различия в содержании. С этого и начинается наша история: какой-то перелом, происшедший одновременно в не связанных друг с другом местах — назовем это осевым временем, — и в этом времени мы имеем разбросанные по географии культур группы людей, идей, и неких мысленных и духовных построений, и, более того, способов жизни, ибо в большинстве случаев (кроме греческого) это сопряжено с наложившейся потом религией личностного спасения, тем, что стало называться мировыми религиями. (Мировые религии в исходном своем пункте являются религиями личностного спасения в отличие от массово-архаических, коллективистских, локальных религий.)
Теперь, поставив эту веху, я вернусь к содержанию. Что же я имел в виду, рассуждая об особой жизни, в связи с которой можно говорить о мифе как о человекообразующей машине, а не системе представлений? (Потом приходится говорить о философии как особом типе размышления, кстати связанного весьма существенно с проблемой или идеей жизни, организуемой как условие и форма личностного спасения.) Так что это за особая жизнь, с которой связано то, что я назвал конструктивной стороной мифа и что затем окажется конструктивной стороной и философского рассуждения? И собственно философское рассуждение появляется (уже на уровне понятий) с открытием этой конструктивной стороны. Философия и наука будут для нас некоторого рода экспериментальной деятельностью, экспериментированием с человеческими возможностями. Пометьте себе слово «возможности» или «возможный человек» в отличие от реального человека. Напомню фразу из шекспировского «Гамлета»: «Господи, мы знаем, кто мы такие, но не знаем, чем можем стать»[4]. Есть что-то, что нам дано как «я», как «мы», а есть что-то, о чем мы не знаем и что мы можем открыть как наше «я» в нас самих (это уже принадлежит к области возможного).
Вернемся к тому, что миф есть не просто некоторое представление, правильное или неправильное, о мире, а он имеет конструктивную, человекообразующую сторону: через него в человеке становится то, чего иначе не могло бы быть (то есть проходя через машину, называемую нами мифом или ритуалом). Я приведу простой пример, взяв рабочую сторону мифа. Например, традиционная архаическая ситуация: ритуал оплакивания умершего. Казалось бы, нелепая и к нашему делу не относящаяся вещь. Я сталкивался с ней еще молодым в отдаленной от цивилизации грузинской горной деревне, где есть довольно разработанное ритуальное пение, оплакивание умерших. Этим делом обычно занимаются профессионалы — плакальщицы. (Очевидно, в русском фольклоре и в русских обычаях есть то же самое, лишь язык и детали ритуала различаются.) Это очень интенсивное пение, близкое к инсценировке, своего рода мистерия. <...> Такого рода оплакивания являются архаическими остатками более сложных и более расчлененных, развитых мистерий, в них интенсивно разыгрываются выражения горя через монотонное пение, доходящее до криков. Все это выполняется профессионалами, которые явно не испытывают тех же состояний, что испытывают родственники умершего, но тем лучше выполняют ритуал оплакивания, чем меньше по содержанию переживают то, из-за чего совершается весь этот ритуал. Мне казалось это ритуализированным лицемерием, но одно было бесспорно: сильное массированное воздействие на чувствительность переводит человека, являющегося свидетелем или участником этого ритуала, в какое-то особое состояние. Потом уже, гораздо позже, мне <стала> понятной эта чисто формальная сторона, которую я раньше отвергал.
Действительно, человеческие связи и отношения в той мере, в какой они длятся и повторяются (горе, привязанность — это эмотивные психические состояния, которые определенным образом случаются в режиме человеческой жизни, длятся во времени и воспроизводятся; люди всегда волновались, влюблялись, помнили, были привязаны, испытывали гнев, радость), все переживания, и в том числе понимание (это ведь тоже состояние, характеризующееся интенсивностью переживания), — все эти состояния, будучи предоставлены потоку или естественной смене наших нервных реакций и состояний (например, если бы память об умершем близком зависела от нашей способности в чисто физическом смысле приходить в состояние волнения и в этом смысле помнить о своем отце или матери), рассеивались бы, развеивались бы самим временем, были бы подвержены процессу отклонения и распада. Поставьте простой психологический эксперимент: мы знаем, что в силу порогов чувствительности, в силу времени нельзя поддерживать одно и то же состояние, скажем, состояние радостного возбуждения, умственного сосредоточения, гнева, радости, привязанности. Само по себе это состояние подвержено последующему хаосу и распаду. Память об умершем в этом смысле не имеет причин, предоставленное самому себе ощущение горя развеивается по ветру и в самом себе как психическом состоянии не имеет причин дления, не имеет причин человеческой преемственности, сохранения традиции, называемой у китайцев уважением к предкам.
Фактически мы получаем следующую мысль: забыть — естественно (так же как животные забывают свои прошлые состояния), а помнить — искусственно. И оказывается, что эта машина, например ритуальный плач, интенсифицирует обычные состояния, причем совершенно формально, с четко организованной технической стороны самого плача, который разыгрывается как по нотам и состоит целиком из технических деталей. Я могу назвать это формальной стороной в том смысле, что она никакого отношения к содержанию не имеет. Дело не в содержании чувства горя, а в том, чтобы разыграть горе четко сцепленными техническими и практическими элементами действия. Они, действуя на человеческое существо, переводят, интенсифицируя, его обычные состояния в другой режим жизни и бытия, в тот режим, в котором уже есть память, есть преемственность, есть длительность во времени, не подверженные отклонениям и распаду (которым они были бы подвержены, если бы были предоставлены естественному ходу самих натуральных процессов). Мы помним, мы любим, мы привязаны, имеем совесть (это чисто человеческие состояния), когда мы прошли, как мясо, через формообразующую или делающую фарш машину.
Мой пример совершенно случаен, можно взять любой другой, скажем, произведение искусства в его архаичном виде. В своем появлении произведения искусства всегда были вещами, которые разыгрывались. Эти вещи не лежали в библиотеках, не находились в пользовании грамотных и утонченных интеллектуалов, они разыгрывались во дворе нашей жизни, во дворе наших домов тысячелетия назад. Обратите внимание, что археологи объясняют существование наскальной живописи тем, что человек боялся сил природы и, будучи слабее мамонта, сначала овладевал им в виде изображения в пещере, бросая в него стрелы. Казалось бы, эти рисунки возникли из чисто прагматических вещей, но на самом деле все эти вещи — бесполезные в прагматическом смысле слова (хотя и техничные) — пустые и к содержанию не имеют никакого отношения. В нас есть не только содержание наших состояний, но еще и ритмы и интонации нашей души.