Страница 66 из 71
— Хорошо!
— Спасибо вам большое, это было просто чудесно! — искренне благодарю я.
— Спасибо и тебе за книгу, конфеты и духи, — слышу в ответ, но это произнесено таким тоном и с таким смешком, что я немедленно начинаю терзаться, подозревая, что надо мной смеются. — Ну, а теперь ты можешь подняться к себе и как следует выспаться, — отпускает меня Лукреция.
Отправляюсь наверх. Венеция безмолвна. Черная вода, черные силуэты зданий напротив, белые канделябры света со стороны канала. Я чего-то жду, и в конце концов боги снисходят, подбросив мне нечто эффектное: с тихим шипением начинается дождь. По крыше он стучит, как приглушенные клавиши рояля, а в канал обрушивается на крышу со звуком сминаемой бумаги. Но вот дождь иссякает, и все опять черное, насквозь вымокшее, затихшее.
В последующие дни я посещаю выставки, теряя им счет: исторического костюма, живописи, законодательных актов, офисного оборудования, мебели, музыкальных инструментов, офортов, карт, антиквариата и всевозможных безделушек. В северном Каннареджио почти нет туристов, только солнце да пространство с искаженными, как у Сальвадора Дали, пропорциями: бескрайнее синее небо, большие и маленькие арки, аллеи, широкие мосты — дезориентирующие, сбивающие с толку и упирающиеся в тупик. Прогуливаясь вдоль набережной — фондамента, я с удовольствием рассматриваю дома: низкие, некоторые с открытыми террасами, просторные, как деревенские амбары, тихие, но не заброшенные, пустые, но не опустевшие, лишь мирно дремлющие до поры. В церкви Мадонна дель Орто обнаруживаю мраморные бюсты знатных венецианцев. В каждом портрете прямо-таки выпирает яркая индивидуальность — кое у кого и в буквальном смысле. Например, бюст некоего Алоизиуса Катаре, изображенного скульптором Альвизе Контарини в середине семнадцатого столетия. Алоизиус Катаре сногсшибательно толст — чудится, будто мрамор не выдержит и вот-вот лопнет, взорвется под напором плоти и во все стороны брызнет жир… В церкви Сант-Альвизе нахожу истинную жемчужину, шедевр, исполненный мощи, радости и веры. Это небольшие, но изумительные картины Лаццаро Бастиани, жившего на стыке пятнадцатого и шестнадцатого веков. Они совсем не характерные для этого периода: не такие пресные, выхолощенные — напротив, живые и без высокопарности. Бросаются в глаза беспримесные химические цвета: кроваво-красный, чернильно-синий, ослепительный, чистейший белый, а фоном — мраморное тихое море и туманные горы. Как жаль, что церковь эта расположена вдали от туристских троп, а снаружи выглядит так неинтересно, мало кто может ее обнаружить. Здесь же несколько фигур белого мрамора — святой Доминик, Мария с Иисусом и святая Тереза — работы Джованни Марии Морлайтера. Еще мне нравится «Благовещение» школы Бонифацио де Питати: архангел Гавриил улыбается во весь рот, он явно собирается запрыгнуть в окно Марии, рука воздета в торжествующем жесте, словно только что забит гол.
Входит служительница — монахиня? — и начинает прибираться перед мессой, наводит порядок у алтаря, пополняет запас свечей. Она маленького роста, ей лет семьдесят, худенькая, бодрая, движения быстрые и точные. Седые волосы вьются низко над лбом, черты лица резкие, вырезаны глубоко, как на римской монете. Она зажигает свечи, рука движется плавно и безостановочно.
Я хожу по музеям, чувствуя отстраненность. Они чужие мне, все эти мертвые венецианские политики, полководцы, богословы, заговорщики и покровители. Те немногие женщины, что вошли в историю и культуру, как правило, фигуры полумифические и всегда окрашенные сексуально: плоть и ничего более — прекрасные куртизанки (проститутки), фонтанирующие стихами; умные куртизанки, в свободное время составляющие проекты судебных постановлений; странствующие красивые монахини, на самом деле — скрытые проститутки; прагматичные проститутки, участницы тайных заговоров; экстравагантные проститутки, законодательницы модных течений… Живописные изображения женщин всюду, им несть числа: женщины обнаженные, женщины спящие, женщины, принимающие ванну, женщины, делающие прическу, женщины, пудрящие носики, женщины смеющиеся, женщины в отчаянии или в смятении… Феи, наяды, сирены… Женщины за чашкой чая и женщины, принимающие романтическую смерть. Картины претендуют на то, чтобы вызвать восхищение женщиной, а на самом деле они создавались в те времена, когда двери искусства были наглухо закрыты для женщин-художниц. Порой этот город кажется мне гигантским кладбищем, святилищем давно умерших «великих мужей», перед которыми все остальные должны благоговейно лишь склоняться…
Однажды утром, проснувшись, я обнаруживаю под дверью кем-то просунутый старый конверт, на котором написано мое имя. Внутри — ключ. Я не могу понять, что это за ключ и к чему он мне, если не подходит ни к одному из замков, о которых мне известно. Вообще, мне в голову закралась мысль, что родители Стеф могли бы уделить гостье чуть больше внимания или просто быть чуточку приветливее. Если при встрече я здороваюсь с Лукрецией, она отскакивает и в ужасе округляет глаза, точно я собираюсь напасть на нее и ограбить. Затем следует красноречивый взгляд, выражающий крайнее презрение. Я дважды предлагала составить ей компанию во время прогулок с собакой (это вошло у нас в привычку в прошлом году) и оба раза получала отказ. Как-то я столкнулась с ней на лестнице, и у меня вырвалось, что она выглядит очень элегантно (это правда: Лукреция была в коротеньком жакете «шанель» с приколотым к лацкану черно-розовым букетиком). Прежде чем выдавить из себя благодарность за комплимент, она смерила меня презрительным взглядом. Я понимаю, что это не мое дело оценивать внешний вид матери моей подруги, но слово не воробей, и до нее, к сожалению, не дошло, что это произошло непроизвольно.
— Я должна сказать тебе кое-что важное, — обращается она ко мне по-английски. Ура! Наконец-то прорыв! Но нет: — Не спускай ничего твердого в кухонную мойку. Ничего, даже чайную заварку. Только воду!
Я, слава богу, безгрешна — хоть в чем-то не прокололась. Воспользовавшись тем, что она со мной заговорила, задаю свой вопрос (с нерешительной, заискивающей улыбкой):
— Ключ, который я нашла под дверью, он… для чего?
— Это второй ключ от твоей старой квартиры. Извини, мы до сих пор не вернули его Тициане. Вот я и положила его тебе.
Это означает: вот ты теперь сама звони Тициане, сама возвращай ей ключ, сама извиняйся и объясняй причины задержки.
Прекрасно, прекрасно, все прекрасно… Я стремлюсь поскорее вырваться, остаться одна и подумать. Спускаюсь к Рива дельи Скьявони и долго гуляю между парком и площадью Сан Марко. Половина парка оцеплена — готовят павильоны для Биеннале. Вижу бледную англичанку, которая ласкает своего бойфренда, точно обезьянку. Она сдувает с него невидимые пылинки, пока он стоит и изучает карту. У обоих на лицах скупые улыбки: у нее услужливая, у него самодовольная. Еще вижу множество итальянских семейных пар с детьми. Дети уже достаточно большие, чтобы ходить самостоятельно, однако они невозмутимо восседают в прогулочных колясках (некоторые положив ногу на ногу), словно верховные судьи, и явно изнемогают от бездействия. Мамы, папы, включите мозги: если у деток хватает сил положить ногу на ногу, значит, они достаточно сильны, чтобы ходить на них.
Намного позже до меня наконец — наконец! — доходит, что Лукреция (Грегорио, как я понимаю, никто и спрашивать не станет), явно не желая, чтобы я жила у них, решила объявить мне бойкот. Она делает вид, что меня не существует, и предпочла бы, чтобы и я вела себя точно так же. Родители Стеф никогда не питали ко мне теплых чувств. Все ужины и выходы, на которые они меня приглашали, были просто данью вежливости: так полагается поступать с друзьями своего ребенка.
До Биеннале еще целых десять дней, и я решаю съездить на это время домой, пусть Лукреция и Грегорио отдохнут от меня. Изучаю расписание рейсов, подбираю подходящий: я могу прилететь сюда вечером, накануне открытия выставки. Покупаю билет до Лондона и обратный, чтобы вернуться в Венецию на пять дней. Ограничив время своего присутствия, я облегчу жизнь родителям подруги. Спускаюсь, чтобы рассказать о своих планах, но ни Лукреции, ни Грегорио дома нет. Почему-то мне слегка обидно. Я прихожу каждые полчаса, но их все нет и нет. Упаковываю вещи и дожидаюсь приходящей прислуги, которая раз в неделю наводит порядок в запущенном семейном хозяйстве. Это милая молодая женщина лет, наверное, тридцати пяти; она всегда в футболке с надписью и джинсах. В прошлый раз мы с ней обменялись приветствием, и она оглядела меня весело, с любопытством. Спрашиваю, можно ли оставить ключи и записку. Она отвечает: да, можно; потом интересуется, откуда я родом, делает какие-то комплименты моей внешности, но спустя время, вспоминая наш разговор, я понимаю… что она приняла меня за мальчика.