Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 14

В то утро, когда я впервые провожал папу на работу, я вышел в коридор с чувством лёгкого беспокойства. На улице было темно, и дальний конец коридора освещало не солнце, а свет из нашей прихожей. В вырванном из тьмы участке стоял я и совершенно за себя не переживал. Волновался я за папу, который шаг за шагом удалялся от света и погружался во тьму, пока там, в тёмном секторе, не стал виден лишь его расплывчатый и мутный силуэт. Я пристально вглядывался в темноту, решив, что если увижу какую-то активность притаившихся там сущностей, то немедленно брошусь папе на помощь. Потом я подумал о том, что сущности, в общем-то, могут сожрать папу незаметно для меня: например, когда я моргну. И я даже не отличу подмену от оригинала! Вот жопа… И как тогда быть? Как определить, что человек, дошедший до конца коридора, всё ещё мой папа, и его можно будет впускать в дом вечером, когда он вернётся с работы? Пока от стен коридора отскакивало эхо папиных шагов, я думал. Думал-думал и, наконец, решил, что чудище, если оно вселится в папино тело, не станет махать мне рукой из другого конца коридора прежде, чем направиться к лифту. Ну конечно! Это же так очевидно! Нахуй чудищу телячьи нежности? Х-ха-ха! Так-то мы всё и выясним и, если что, быстренько закроем дверь и не откроем вечером, когда оно будет стучать, а вместо этого вызовем милицию.

Папа дошёл до конца, отворил железную дверь, отделявшую общий холл от коридора, и… повернулся и помахал рукой.

– Пока-пока! – сказал он.

Я помахал ему в ответ, улыбаясь, как ребёночек-дебил.

Потом он сделал вид, что ушёл, и я хотел было зайти обратно в квартиру, но прямо перед этим он вернулся и сказал:

– Ку-ку!

И потом он снова помахал рукой. Мне показалось это уморительным, и я сделал то же самое. Потом папа повторил этот фокус, но уже по-другому, а я повторил за ним.

Спустя пару «ку-ку», папа ушёл, а мама закрыла входную дверь, и я вернулся к телевизору.

Через некоторое время мама тоже оделась и приготовилась уходить.

– Ну всё, я пошла. Давай, веди себя хорошо, куда попало не лазай. И на табуретки самое главное не вставай! И поесть не забудь, слышишь?

– Ага.

– Помнишь, где еда?

– Ага.

– Ну всё, давай, мы на тебя надеемся.

– А можно тебе помахать будет выйти?

– Тогда дверь закрыть некому будет: изнутри ты сам замок не повернёшь.

– Поверну!

– Нет, он тяжёлый.

– Дай я попробую!

– Ну на, попробуй.

Мама принесла табурет из кухни, я встал на него и попытался повернуть ручку дверного замка. Вправо-влево – никак. Мама была права: это мне было пока не по силам.

– В другой раз помахаешь, когда я первая буду уходить, ладно?

– Ладно, – вздохнул я.

Мама убрала табурет обратно и ещё раз строго-настрого запретила мне вставать на него, пока я дома один. Я не понимал, с чем связан этот запрет, но согласился с ним, потому что лазать по табуретам в мои планы не входило. Потом мама вышла за дверь, помахала мне и закрыла её ключом с другой стороны. Мне оставалось лишь надеяться, что с ней всё будет в порядке, и что сущности из темноты её не тронут, как не трогали до этого.

Глава 8





Все родительские правила я исправно соблюдал, потому что хотел, чтобы они хвалили меня по возвращении домой. А похвалив – доверили мне провести ещё один день дома, в одиночестве. Быть одному мне нравилось: не с кем поиграть, да и насрать – всегда ведь можно вообразить, что ты не один и играешь с кем-то, кто живёт в твоей голове. Живые дети только портили мои игры, саму их суть, добавляя в них какие-то свои дебильные правила и законы. Мне приходилось считаться с ними, потому что сами эти дети мне нравились, как мне нравилось проводить время рядом с ними. Теперь же я был сам себе хозяин, и вот, находясь в одиночестве, я впервые ощутил себя самодостаточным, хотя самого слова «самодостаточный» я пока ещё не знал. Может быть из-за большого количества времени, проведённого наедине с собой, а может быть из-за чего-то другого, вскоре я начал в штыки воспринимать всё постороннее, инородное, сотворённое кем-то другим. Особенно болезненно я реагировал на чужое превосходство надо мной.

Однажды мы с папой рисовали овощи. Рисовали мы акварельными красками, в обычной школьной тетради в клетку, листы которой быстро намокали и скукоживались. Для того, чтобы рисунки получались чёткими, а бумага под ними сильно не съёживалась, кисть нужно было хорошо отжимать перед тем, как макнуть в цвет. У папы это получалось. У меня – нет. В начале я рисовал только свои овощи. Там был помидор, тыква, огурец – ну просто витаминная корзиночка. И вот, мне захотелось нарисовать арбуз. Я нашёл нужную картинку в книжке, с которой мы всё и срисовывали, и принялся за работу. Я старался изо всех сил, но арбуз всё равно получился таким, каким получился: тёмно-зелёные полоски на нём расплылись, слившись со светло-зелёной основой. Я попробовал исправить положение, дорисовав новые полоски поверх старых, но от этого бумага намокла ещё больше, и в конце концов она стала расползаться на волокна прямо под арбузом. Вместо ягоды-вкуснягоды я получил очко-дыру в тетради. Я страшно расстроился. И папа заметил это.

– Ну чего ты скуксился? Ничего страшного, попробуй ещё разок. Повторяй за мной, смотри…

Я в точности повторил все действия за папой, но его арбуз получился великолепным, сочным и таким, что его хотелось положить в рот и просить ещё. Моим же можно было жопу подтирать, хотя пожалуй и этого можно было не делать.

– Пап, а… а покажи другие свои овощи, – попросил я.

Папа перевернул страницу и показал мне свои тыквы, огурцы и помидоры. Они были шикарны. На помидоре даже будто бы отражался свет настольной лампы, а сам он отбрасывал тень куда-то в забумажную плоскость. Огурец был пупырчатым, а тыква – вся такая сбитая и сочная… В безукоризненности папиных творений как в зеркале отражалась моя собственная ничтожность.

Я окунул кисть в воду, потом макнул её в чёрный цвет и отправил всю свою овощную лавку в тёмную ночь.

– Ну ты чё, зачем? – спросил папа, как будто бы разочарованно.

– У меня некрасиво! – сказал я, стараясь не заплакать.

– Ну и фиг с ним. Попробуй ещё раз.

– Не хочу!

– А что хочешь?

– Хочу, чтоб у меня красиво было!

– Для этого надо постараться.

– Не хочу!

– Тогда не знаю. Давай я тебе свои подарю. Как захочешь постараться – попробуй с моих срисовать.

– …

Папа дал мне свою тетрадь. Я ещё раз посмотрел на его прекрасные овощи и снова увидел свои никудышные овощи, которые я только что закрасил чёрной краской. Я решил, что пусть же и для папиных прекрасных вонючих овощей настанет ночь. Я макнул кисть в чёрный цвет и на, на, на, сука, на-а-а-х-ха-ха! получай, огурец! тыковка, чё, самая спелая тут? высоси, блядь! томат солнцу рад говоришь? грязью по ебалу тебе, от-так, сучёнок, весело тебе, м-м, бычий цепень?

– Ну вот, испортил рисунок, – сказал на это папа, пожав плечами.

Мне стало его жалко и одновременно стыдно за своё поведение. Что же я наделал? Что я за сын-то такой? Я выскочил из-за стола, плюхнулся в кресло, уткнулся лицом в подушку и стал выть. Ни мама, ни папа не стали меня успокаивать, потому что привыкли к таким моим выходкам и перестали обращать на них внимание. Папа стал молча убирать кисточки и стаканы с водой, а мама сделала телевизор погромче, чтобы мой вой не заглушал передачу. Друг с другом они тоже не обмолвились ни словом. Тот вечер был одним из вечеров, когда они друг с другом не разговаривали. Таких вечеров стало больше в последнее время. На вопрос о том, почему они друг с другом не разговаривают, ответ был всегда один:

– Мы поругались.

Из-за чего они ругались, я понять не мог, а они не рассказывали. Иногда я становился свидетелем их ссор, но предпочитал не досматривать их: когда конфликт заходил слишком далеко и становился слишком громким, я пытался их отвлечь.

– Я хочу спать, – говорил я, и один из них укладывал меня, а другой оставался наедине с собой, и ругаться ему было не с кем.