Страница 19 из 20
Ты вот говоришь, что в сравнении с моей прозой все, что ты читаешь, тебе кажется примитивным. На фоне того дерьма, которое сейчас пишут, иначе и быть не может. А в мировой литературе и в русской – о, сколько выше меня! О чем ты говоришь. Да и к чему. Для меня даже, например, и не Гоголь, а Лермонтов выше всего. Какая чистота и какая красота! Мистика! И в то же время как просто. Читать можно не уставая, до бесконечности. Вот он для меня, видимо, недостижим. И непостижим.
Я, например, совершенно не рассказчик, у меня не получается диалог. Не дано. А ты говоришь… Само по себе письмо? Интеллект? Да ну. У Андрея Белого интеллект выше. Оставим эту тему. Киска, ты у нас выше всех, да? Потому что сидишь на табурете.
Для чего писанина? Чтобы напряженно жить, в полную меру, сосредоточенно и сильно. В конечном счете – для своего удовольствия: чтобы пережить высшее состояние, почувствовать полноту жизни. Испытать себя, силу таланта, на что способен. Иссякло это, прошло, кончилось общение с бумагой и – ничего нет. Вот и вся писательская функция. А эти тупицы и кретины пишут для славы и почета, для денег и благ. Они омерзительны. Эти Солженицыны и Толстые и прочие им подобные.
31 мая 1997 года. Сегодня я пришел к нему в половине одиннадцатого часа. Он за утро успел сделать несколько великолепных рисунков. Листы с рисунками разложены на столе и на кресле.
– Да, сегодня на редкость удачно, – согласился он. – Позвони по этому телефону. Натурщица. Пусть приедет. Для выставки нужно сделать несколько ню, то есть несколько реалистических вещей – что ходко.
Показал рисунок, где внутри резко выделялась фигура, напоминающая рыбу:
– Это испорчено. Ненужная часть, мешает. То, что надо бы убрать. Но в этой технике не уберешь. Испортил – выбрасывай весь рисунок. Эта фигура создает конструкцию – что и нравится. Но для меня это промах. Видишь: вокруг этой фигуры я был свободен, импровизация. А тут уже предвзятость, настойчивость ума.
В юности я четыре года с перерывами жил в Тибете, учился борьбе кунфу. Тибетцы-монахи отбили атаки отборных китайских отрядов. Получалось: один к ста. Потом китайцы пустили самые обыкновенные войска – сто тысяч. И тут – конец. Не потому что тибетцы были слабы перед численностью. А потому что высшая психика бессильна бороться с пустотой, со слизью и мразью, с массой, вообще не обладающей никакой психикой. То же самое и художники в любой стране, в борьбе с этой слизью-мразью. Безнадежно. Заведомое поражение.
Это – дар реакции, абсолютная точность, импульсивность, позвоночный столб – и в творчестве. Для художника, для писателя – это первое необходимое условие, без чего художника просто-напросто нет. Импульс и чрезвычайная сосредоточенность, реактивность. Ты понимаешь, о чем я говорю? А что же может быть без импульса? Импульс – первое, с чего начинается. Необязательно писатель. Это есть у многих, кто и не пишет. У сотен тысяч. Это бывает неявно выражено. Но у Пушкина, у Лермонтова, у Гоголя это было выражено ярко. Очень реактивны, импульсивны. Лермонтов сразу был такой, не мог ни минуты усидеть на месте, пассивно, без риска, без деятельности, без напряжения всех сил. И у Маяковского ярко выражено, у Цветаевой, у Пастернака, у Хлебникова. Тот только на вид казался апатичным. И у Есенина, хоть это и не тот ранг. У всех гениев. У Мандельштама неявно, но никто его в гении и не ставит. Но – поэт с хорошей, средней по-европейски, культурой.
Знание (понимание) для самого себя – что взлет, а что падение. Я теперь точно определяю, выработалось чутье (внутреннее чувство, опыт, есть с чем сравнить внутри себя). А некоторые не понимают. Пастернак не понимал. Думал, что пишет лучше и лучше. А писал хуже и хуже. Я, когда вижу, что взлет не получится, нет волны, нет высшего напряжения, высшей сосредоточенности, короче – нет состояния, которое дает взлет, – я и не пишу. Запрещаю себе писать. Пережидаю. Зачем и пробовать, если заведомо будет дерьмо. Пушкин? Нет, Пушкин всегда понимал. Он и писал: со стихами кончено, пора переходить к суровой прозе. Но прозы у него не получилось. Не было языка. Не было и русской действительности, то есть декораций. То есть – не было общей русской культуры, без которой и не может что-нибудь происходить и не будет никогда декораций для художника. Пушкин ничего не мог найти в русской действительности. Гоголь нашел. Но что? По канве ничтожной действительности он начал жутко и беспредельно фантазировать. Уехал в Рим – развернулся еще пуще. На расстоянии еще большая свобода для воображения. Все его произведения – плоды его могучего, неистощимого дара фантазии. Только кретины могли видеть в нем что-то реалистическое и называть реалистом. Фантазер, каких свет не видывал.
Лермонтов? Но Лермонтов открыл Кавказ, войну с чеченцами, на кинжалах, без огнестрельного оружия. Это уже декорации. Война всегда – декорации. Здесь, в этой стране культуры никогда не было и не будет. В девятнадцатом веке были хоть какие-то слои. Среда Пушкина – это Дельвиг и сам Пушкин. Вот и вся среда. Сейчас вообще нет никакой среды. Есть только единицы. Художник сам по себе и есть культура, он создает мир внешней культуры своим воображением. Но в таком вакууме всеобщего бескультурья это требует колоссальных усилий, которые по плечу только гению. Так у нас и получается – экстремально. Или гений, или дерьмо. Ничего среднего. А на Западе полно замечательной средней литературы.
На Западе культура, там много декораций (это одно и то же). А тут – болото. Но! Парадокс! Там все открыто, все доступно – знания, секс, передвижение, голос, политика и так далее. Тут все было под запретом. В результате тут наше поколение оказалось внутренне свободно. Секс запрещен. В политику не суйся. И не надо. Вот твой стол, твое маленькое дело, и занимайся. Никаких отвлечений, ничего побочного. Тут наше поколение дало гениев, поэтов, в мире – единственных, только здесь. Там – никого, пусто. Тут возникло напряжение, сосредоточенность – в результате запретов. Там – расслабленность из-за доступности всего, из-за соблазнов.
Подарил мне еще несколько рисунков. Шутил:
– Ты уже с папкой приходишь – собирать у меня урожай.
16 июня 1997 года. Он переехал на свою дачу на Мшинской. Сегодня я навестил его там. Он оброс, седая борода, щеки в щетине. Утром до двух часов работает за машинкой у себя наверху, в своем кабинете. К обеду спустился.
– Даосы – странные люди, – говорит он, сидя за столом, держа в руке ложку. – Ученики приносили плату учителю:
связку сушеной воблы. А потом десятилетиями обрабатывали у них участки. – Улыбается. – Ты еще не принес воблу. Когда принесешь, я начну тебя учить по-настоящему. Я тебя еще ничему не научил. А участок обрабатывать – у тебя тут великое преимущество: больше десяти лет я не протяну, да и ты не сможешь дольше работать, не выдержишь.
Вечером долго гуляли по дорожкам в садоводстве, до второго часа ночи. Луна светила. Он рассказывал:
– В войну я на Кубани жил. Кормил бабку и двух теток. Семилетний пацан. Делал рогатки и продавал. Играл в биту на деньги. Ходил в горы, приносил дикий лук, черепах, ужей. Отец на Ленинградском фронте командовал летучими отрядами лыжников. Смертники. Чины ему сыпались: от лейтенанта до полковника. А до войны отец работал в цирке, под куполом, гимнаст.
«Слово о полку Игореве» написано не в двенадцатом веке. Это палимпсест. Использована «Задонщина». «Слово» – гениальная поэма, как там все горит и звенит!
Молодому художнику трудно сразу найти свой материал. Он использует чужое, уже имеющееся. Какое-то подспорье. Так Гоголь взял книжку Собачкина и на его материале проявил всю свою мощь. Такое сильное перо. Да, я говорю о «Вечерах», о первой его книге. Так Пушкин – «Руслан и Людмила». Так Шекспир. Так почти все. Сильная личность говорит свое, беря любой подходящий материал, и создает свой стиль.
Народные художники – тоже гении. У них природная интуиция. Но не полная, недостаточная, слабее, чем у художников-профессионалов. У высших художников интуиция заставляет научить все в своем деле. У народных – не заставляет, значит – слабее. Не надо путать одних с другими.