Страница 8 из 22
– Знаете, Галина, как о подобных вещах написал один наш сибирский поэт Петр Реутский: «Умереть не страшно – страшно не родиться…»
– Возможно, он прав. И, наверное, основная трагедия жизни любого человека даже не в том, что она когда-то прервется. Как нить судьбы, которую ткут для нас Мойры – эти древнегреческие богини. А в том, что мы все в ней одинаково одиноки. И единственным лекарством от одиночества является любовь. Но можно ведь и не встретить за свою единственную, такую короткую, жизнь, того человека, которого полюбишь всей душою, всем сердцем. И который – полюбит тебя. А без этого жизнь твоя будет разменяна на пустяки, на интрижки, на пятаки…
Конечно, мы оба были еще невероятно молоды (хотя тогда нам так не казалось). И юношеский максимализм жил в нас. И, не смотря на то что жизнь конечна, нам верилось в бесконечность единственной, неповторимой, дарованной небом любви…
Какое-то время мы сидели молча. А потом Галина спросила меня:
– А сколько вы еще здесь, в Котах, пробудете?
– Дня три, наверное, – ответил я. – Ну, может быть, неделю. В начале сентября из Лимнологического института, где я до этого работал, за мной должны прислать моторку. Я кое-что вывезу отсюда. Закрою балок. Съезжу на недельку, как только освобожусь, к родителям в Ангарск. А затем из Иркутска полечу в Питер. А оттуда в конце октября уже поездом, отправлюсь в Карелию, на Беломорскую биостанцию. Где планирую пробыть до нового года. А может быть, придется захватить еще и начало следующего года, если все будет идти не так гладко, как я наметил. Так что и Новый год тогда я буду встречать не дома, как планирую, – с родителями, сестрой, а потом с друзьями, а на биостанции. В обществе сильно пьющего сторожа – финна, его лаек, нескольких научных сотрудников да поварихи столовой.
– Интересно, – рассеяно проговорила Галина, будто думая при этом о чем-то другом, и так же рассеянно продолжив. – Я тоже планирую уехать отсюда в Иркутск к первому сентября, к началу учебного года. То есть через три дня.
– Значит, у нас обоих осталось только три дня до осени, – проговорил я, не ведая еще, что много лет спустя так будет называться один из моих рассказов, написанный почти через двадцать лет, после этого лета, в счастливое для меня время. И создан будет этот рассказ почти на пустой турбазе «Большой Калей», расположенной на берегу одного из заливов Ангары. Где мы с женой, нашим десятилетним сыном и тещей – добрейшей души человеком, готовящим для всех нас три раза в день еду (в основном из выловленной мной и сыном рыбы – щук, карасей), отдыхали в конце лета. Как говорится, не в сезон. Радуясь тому, что попали туда именно в это время, когда на турбазе почти никого уже не был…
– Да, – вновь как-то неопределенно, проговорила Галина. – Я бы тоже хотела встретить Новый год с родителями и сестрой. Правда, теперь это придется делать уже не в Иркутске, а в Серпухове. Отец у меня военный, – пояснила она, уловив мой удивленный взгляд, – и его недавно перевели служить в Подмосковье.
– А адрес ваш в Серпухове вы уже, конечно, знаете? – спросил я Галину.
– Да, – ответила она. – Он легко запоминается. Улица Пушкина, 37 (столько лет поэт прожил на свете), квартира 31. Это уже последний день года – 31-е декабря. – Она немного помолчала и, поднявшись с рундука, проговорила, как мне показалось (или так хотелось услышать?), с некоторым сожалением: – Однако уже поздно. Пора и честь знать. Спасибо за чай.
– Давайте я вас провожу, – предложил я.
– Не стоит. Я дойду сама. Вон луна-то за окном какая полная. Да и хочется, знаете ли, порою побыть наедине со своими мыслями.
– Галя, а можно я вам напишу с Белого моря? – спросил я с надеждой.
– Пишите, – ответила она, не выразив, впрочем, что меня слегка задело, никаких эмоций. – Я буду жить еще какое-то время, пока все определится с моим переводом в Москву, в другой вуз, скорее всего, у моей тетушки в микрорайоне Солнечном по адресу: улица Маршала Жукова, 3, квартира 18. Адрес запомните или записать? – вдруг спросила она, и мне стало так хорошо от этого ее вопроса, потому что я понял, что она будет ждать моего письма. И, может быть, не все еще с ней для меня потеряно.
– Запомню, – уверил я ее, проводив до двери.
– До свидания. Всего вам доброго, – приоткрыв дверь, проговорила она.
– До свидания, – с грустью ответил я, поторопившись спросить: – Может быть, мы еще встретимся в эти оставшиеся летние дни?
– Может быть, – снова сказала она без каких-либо эмоций. И, вдруг сняв с шеи бусы из плодов шиповника, протянула их мне. – Это вам от меня на память. Надеюсь, что пока они окончательно не завянут, вы будете помнить обо мне.
– Давайте я вас все-таки провожу. Уже темно, – настойчиво предложил я вновь, взяв бусы.
– Не надо. Я доберусь сама, – снова отказалась Галина. – Еще не так поздно, – добавила она, широко открыв дверь наружу и ступив на верхнюю площадку моего из трех широких ступеней, крыльца.
Не оглядываясь, она пошла через залитую белым лунным светом поляну. А я, не закрывая дверь, глядел ей вослед (надеясь, что она обернется) до тех пор, пока девушка не скрылась в полутьме почти уже осеннего прохладного вечера, спустившись к ручью.
Закрыв дверь на защелку, я вернулся в жилой отсек, решая, что мне делать дальше? Вымыть посуду, а потом почитать? Или унести посуду в кухню и вымыть ее завтра?
В конце концов, положив бусы на стол, я достал из ящика с инструментами молоток, маленький гвоздик. Вбил его под окном над столом, повесив на него бусы Галины.
Еще немного постояв в раздумье, достал свой блокнот и записал (пока точно помнил) оба адреса Галины. Потом взял со стола банку с Светиными цветами, загораживающими бусы, и вышел с ней на улицу. Вылив из банки воду, я выбросил цветы в небольшое углубление рядом с водоотводной, прорытой мною вначале лета, канавкой, сделанной за глухой северной стеной балка, где окон не было и где мой вагончик почти вплотную примыкал к подножию тянущейся резко вверх горушки, прикрывающей его от северных ветров.
Вернувшись с улицы, я оставшейся в большом эмалированном чайнике горячей водой вымыл банку из-под цветов, потом посуду над раковиной в кухне, слив из которой шел в обычное ведро за дверкой тумбочки, на которой крепилась раковина. Затем, снова пройдя в жилой отсек, я с радостью отметил, что теперь цветы не загораживают мне бусы из плодов шиповника, висящие под окном в торце стола, примыкающего к этой стенке, и чем-то напоминающие то ли красные крупные рубины, то ли большие капли крови…
Впрочем, очень скоро в тепле вагончика эти яркие краски поблекли, а красные крупные ягоды шиповника скукожились, будто покрывшись преждевременными морщинами, и не выглядели уже такими яркими, свежими, радостными. А впоследствии и вообще засохли, увяли…
Как увяла в конце концов, правда, очень долго сопротивляясь этому процессу увядания-забвения, и моя любовь к Галине. Впрочем, это медленное забвение любви растянулось на многие годы, даже десятилетия… Да, и до сих пор порою эта ранка иногда кровоточит…
Работа на Белом море у меня шла хорошо, и я понял, что успеваю воплотить все свои немалые планы уже к середине декабря.
Именно поэтому я еще в середине ноября, подгадав к одному из почтовых дней (раз в неделю с биостанции в Чупу – небольшой беломорский поселок, где имелась почта, отправлялся биостанцевский катер), написал Галине, на ее иркутский адрес, письмо. Интересуясь в том числе и тем, где она намерена встречать Новый год. И высказав в этом своем письме все свои чувства к ней. Признавшись в том, что я полюбил ее с первой нашей встречи в Котах и что дальнейшую свою судьбу без нее я себе не представляю…
Мне уже подходило время отъезда с биостанции, а ответа на мое сумбурное, переполненное чувствами к Галине письмо («Может быть, этот вулкан чувств напугал ее?», – порою думалось мне долгими черными вечерами под равномерное гудение топящейся в доме, где я жил один, печи) все не было. И лишь за два дня до моего отплытия на катере с биостанции все на ту же станцию Чупа, расположенную у железной дороги, по которой ежедневно курсировал скорый поезд из Петрозаводска в Ленинград, мне наконец-то пришло долгожданное письмо от Галины, но не из Иркутска, куда я его адресовал, а из Серпухова: