Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 32 из 46



И я осталась.

В тот вечер мы больше не обменялись ни словом. Он взял арфу и начал петь, голосом ангела, романс Дездемоны! Воспоминание о моем собственном исполнении бросило меня в краску. Знаете, друг мой, в музыке бывает так, что внешний мир перестает существовать и не остается больше ничего, кроме звуков, которые поражают вас прямо в сердце. Мое невероятное похищение было забыто. Остался лишь «голос», и я следовала за ним, опьяненная полетом гармонии, я стала частью Орфеева стада. «Голос» увлекал меня в страну боли и радости, муки, отчаяния и блаженства, в страну смерти и триумфа Гименея. Я внимала его пению… Он пел какие-то неизвестные мне вещи, какую-то новую музыку, которая вызвала во мне странное чувство неги, истомы и покоя… Она возносила мою душу, успокаивала ее, вознося в чертоги мечты. И я заснула.

Открыв глаза, я увидела, что лежу в кресле посреди просто обставленной комнатки, где стояла обычная кровать из красного дерева, с обтянутыми тисненым шелком стенами, с лампой, стоявшей на мраморной крышке комода в стиле Луи-Филиппа. Откуда эта перемена декораций? Я провела ладонью по лбу, словно пытаясь прогнать дурной сон. Увы, потребовалось совсем немного времени, чтобы убедиться, что это не сон! Я была пленницей и могла попасть из комнаты только в прекрасно оборудованную ванную с холодной и горячей водой. В комнате я заметила на комоде записку, написанную красными чернилами, которая напомнила мне о моем плачевном положении и прогнала всяческие сомнения, если они еще оставались. «Дорогая Кристина, – говорилось в записке, – не беспокойтесь ни о чем. На земле у вас нет более верного и почтительного друга, чем я. В настоящее время вы одна в этом доме, который принадлежит вам. Я отправляюсь в город, чтобы купить вам все необходимое».

Я окончательно пришла к выводу, что попала в руки сумасшедшего! Что со мной будет? И как долго этот негодяй собирается держать меня в своей подземной тюрьме? Я в безумной спешке обежала дом в поисках выхода, но не нашла. Я горько ругала себя за свое глупое суеверие и даже с каким-то странным наслаждением вспоминала наивность, с какой воспринимала, сидя в гримерной, голос гения музыки. Когда человек глуп, ему остается готовиться к неизбежной катастрофе, причем заслуженной, мне захотелось исхлестать себя, и я засыпала себя насмешками и оплакивала одновременно. Вот в таком состоянии нашел меня Эрик.

Три раза коротко постучав в стену, он спокойно вошел через дверь, которую я так и не смогла обнаружить, несмотря на то что он ее оставил незапертой. Он был нагружен коробками и пакетами, которые неторопливо выложил на кровать, а я тем временем осыпала его оскорблениями, пытаясь сорвать с него маску, требуя показать свое лицо, если он считает себя честным человеком. Он ответил мне совершенно невозмутимо: «Вы никогда не увидите лицо Эрика».

Он мягко упрекнул меня за то, что я до сих пор еще не привела себя в порядок, сообщив мне, что уже два часа пополудни. Он дал мне полчаса на туалет – говоря это, он поднял мои часы, – после чего предложил пройти в столовую, где нас ждал превосходный обед. Я была страшно голодна, но захлопнула дверь перед его носом. И приняла ванну, предусмотрительно положив возле себя острые ножницы, которыми решила лишить себя жизни, если Эрик вздумает безумствовать. Вода прекрасно освежила меня, и перед Эриком я появилась, вооружившись здравым решением: ничем не оскорблять и не раздражать его, чтобы скорее вернуть себе свободу. Он первым заговорил о своих планах насчет меня и разъяснил их мне, как он заявил, чтобы меня успокоить. Ему слишком нравится мое общество, поэтому он не намерен лишаться его в ближайшее время, на что он имел слабость согласиться накануне в растерянности от моей гневной вспышки. Я должна понять, что отныне мне нечего бояться, что он будет навязывать свое общество. Он меня любит, но будет говорить об этом, только когда я позволю, а остаток времени мы проведем музицируя.

«Что вы имеете в виду, говоря „остаток времени“?» – поинтересовалась я. Он твердо ответил: «Пять дней». – «А потом?» – «Вы будете свободны, Кристина, ибо по истечении этих пяти дней вы перестанете бояться меня и, вернувшись к себе, время от времени станете навещать бедного Эрика».



Тон, которым он произнес последнюю фразу, глубоко потряс меня. Мне послышалась в нем непритворная боль и такое глубокое отчаяние, что я прониклась жалостью; за маской не было видно его глаз, да в этом и не было необходимости, потому что из-под таинственного лоскута нижнего края его маски из черного шелка показались, одна за другой, слезы. Он молча указал мне на стул рядом с собой за небольшим круглым столом, занимавшим центр комнаты, где накануне он играл для меня на арфе. Я с большим аппетитом съела несколько раков, крылышко курицы, спрыснутое токайским вином, которое он привез, по его словам, из погребков Кёнигсберга, где когда-то кутил сам Фальстаф. Он же сам ничего не ел и не пил. Я спросила, кто он по национальности и не говорит ли его имя о скандинавском происхождении. Он ответил, что у него нет ни своего имени, ни отечества и что он взял имя Эрик случайно. Потом я спросила, почему он, если уж так любит меня, не нашел иного способа сообщить мне это, зачем было тащить меня с собой и запирать в подземелье. «Очень трудно заставить полюбить себя в могиле», – заметила я. «Что ж, – странным голосом ответил он, – каждый устраивает свои свидания как может». После чего он встал и протянул мне руку, прося оказать ему честь и осмотреть его жилище, но я с тихим возгласом поспешно отдернула свою. То, чего я коснулась, было влажным и костлявым, – я вспомнила, как пахнут смертью его руки. «О, простите! – пробормотал он и открыл передо мной дверь. – Вот моя комната, здесь есть кое-что любопытное… если, конечно, вы захотите посмотреть ее». Я нисколько не колебалась: его поведение, его учтивые слова, весь его вид внушали мне доверие, и потом, я чувствовала, что бояться мне нечего.

Я вошла. Мне показалось, что я попала в склеп. Стены были затянуты черным, только вместо белых крапинок, обычно составляющих погребальный орнамент, там был огромный нотный стан с начерченными нотами «Dies irae»[7]. Посреди комнаты возвышался балдахин, задрапированный полотнами красной парчи, а под балдахином стоял открытый гроб. Я невольно отшатнулась при виде этого зрелища. «Вот здесь я сплю, – сказал Эрик. – В жизни надо привыкнуть ко всему, даже к вечности». Я отвернулась – слишком уж мрачное впечатление производил этот спектакль, – мой взгляд упал на клавиатуру органа, занимавшего бóльшую часть стены. На пюпитре стояла тетрадь со страницами, испещренными красными нотными знаками. Я спросила позволения посмотреть их и на первом листе прочитала: «Торжествующий Дон Жуан».

«Да, – сказал он, – я сочиняю время от времени. Вот уже двадцать лет, как я начал это произведение. Когда оно будет закончено, я положу его с собой в гроб и усну вечным сном». – «Тогда надо как можно дольше работать над ним», – заметила я. «Иногда я сочиняю по пятнадцать дней и ночей кряду и все это время живу только музыкой, а потом не притрагиваюсь к нотам годами». – «Вы не сыграете мне что-нибудь из вашего „Дон Жуана“?» – спросила я, втайне желая сделать ему приятное и преодолевая отвращение при мысли, что придется задержаться в этом жилище мертвеца. «Никогда не просите меня об этом, – мрачно ответил он. – Этот „Дон Жуан“ написан не на текст Лоренцо да Понте, которого вдохновляли вино, любовные интрижки и порок; в конце концов его покарал Господь. Если хотите, сыграю вам Моцарта, эта музыка растрогает вас до слез и внушит вам благие мысли. А мой „Дон Жуан“, Кристина, пылает, хоть кара небесная еще не поразила его».

После этого мы вернулись в салон, который только что покинули. Я заметила, что в доме нет ни одного зеркала, и собралась было поразмыслить об этом, но Эрик уже сидел за пианино. «Видите ли, Кристина, – сказал он, – есть музыка, пронизанная таким ужасом, что она пожирает всех, кто к ней приближается. К вашему счастью, вы еще не слышали такой музыки, иначе вы утратили бы свою юную свежесть и вас никто бы не узнал там, наверху, в вашем мире. Споем лучше из оперы, Кристина Даэ».

7

«День гнева» (лат.).