Страница 17 из 46
– Руководит конюшней.
– Какой конюшней?
– Вашей конюшней, сударь, конюшней Оперы.
– Разве в Опере есть конюшня? Честное слово, впервые слышу! И где она находится?
– В подвалах, со стороны Ротонды. Это очень важная служба, ведь у нас двенадцать лошадей.
– Двенадцать! Боже, для чего столько?
– Для выездов в «Жидовке», «Пророке» и так далее нужны дрессированные лошади, которые не боятся сцены. Берейторы должны их обучать. А Лашеналь – большой мастер. Это бывший директор конюшен Франкони.
– Очень хорошо… Но что ему от меня нужно?
– Не знаю. Но я ни разу не видел его в таком состоянии.
– Пусть войдет.
Вошел господин Лашеналь, нервно постукивая по сапогу хлыстом.
– Добрый день, господин Лашеналь! – взволнованно сказал Ришар. – Чему мы обязаны вашим визитом?
– Господин директор, я прошу вас выставить за дверь всю конюшню.
– Как! Вы хотите выставить за дверь наших лошадей?
– Речь не о лошадях, а о конюхах.
– Сколько их у вас, господин Лашеналь?
– Шестеро!
– Шесть конюхов! По крайней мере два лишних!
– Столько назначил нам секретариат министерства изящных искусств, – вставил Мерсье. – И все они – протеже правительства, так что если я осмелюсь…
– Плевал я на правительство! – отрезал Ришар. – Нам не нужно больше четырех конюхов на двенадцать лошадей.
– Одиннадцать, – поправил старший берейтор.
– Двенадцать! – повторил Ришар.
– Но господин администратор сказал мне, что у нас их двенадцать.
– Было двенадцать, но с тех пор, как украли Цезаря, осталось одиннадцать!
И Лашеналь еще раз хлестнул себя по сапогу.
– Украли Цезаря?! – воскликнул господин администратор. – Цезаря! Белого коня из «Пророка»?
– Другого такого нет, – сухо заявил старший берейтор. – Я десять лет служил у Франкони и повидал достаточно лошадей. Другого такого нет. И вот его украли.
– Как же так?
– Я ничего об этом не знаю! Никто не знает! Вот поэтому я и прошу выгнать всех конюхов.
– А что они сами говорят?
– Сплошные глупости… Одни обвиняют статистов, другие – консьержа администрации.
– Да я лично ручаюсь за консьержа! – возмутился Мерсье.
– Но в конце-то концов, господин главный берейтор! – воскликнул Ришар. – У вас же должна быть какая-нибудь идея…
– Конечно идея у меня есть! – вдруг заявил Лашеналь. – И я вам выскажу ее. Для меня нет никакого сомнения… – Господин старший берейтор подошел вплотную к господам директорам и прошептал: – Это дело рук Призрака!
Ришар подскочил на месте:
– Ага! И вы туда же!
– Что значит – и я туда же?
– Но это же вполне естественно…
– Да как же это, господин Лашеналь? Как же, господин главный берейтор!
– Я говорю то, что видел собственными глазами!
– Что вы видели, господин Лашеналь?
– Я видел вот так же близко, как вас, черную тень, восседавшую на белой лошади, как две капли воды похожей на Цезаря!
– И вы не бросились в погоню за этой белой лошадью и черной тенью?
– Я бежал и кричал, господин директор, но они ускакали прочь с озадачившей меня скоростью и исчезли в темноте галереи.
Господин Ришар поднялся:
– Хорошо, вы можете идти, господин Лашеналь. Мы подадим в суд на Призрака…
– И не забудьте выставить за дверь конюхов!
– Договорились. До свидания, сударь.
Лашеналь попрощался и вышел. Ришар был в ярости:
– Рассчитайте этого идиота!
– Он друг представителя правительства… – начал Мерсье.
– Кроме того, он приятель Лагренэ, Шолла и Пертюизэ – он с ними частенько пропускает стаканчик у Тортони, они переполошат всю прессу, – добавил Моншармен. – Он расскажет эту историю о Призраке, и нас засмеют. А если мы окажемся в глупом положении, нам конец!
– Хорошо, давайте больше не будем об этом, – сдался Ришар, думая уже о чем-то другом.
И тут открылась дверь, за которой, очевидно, не было обычного цербера, потому что в кабинет быстро вошла мамаша Жири с письмом в руке и с ходу затараторила:
– Простите, извините, господа, но сегодня утром я получила вот это письмо от Призрака Оперы. Он пишет, чтобы я к вам зашла, так как вам якобы есть что мне…
Она не закончила фразы, увидев лицо Фирмена Ришара. Это было ужасно. Почтенный директор Оперы, казалось, вот-вот лопнет от ярости, которую пока выдавали лишь пунцовый цвет его разъяренного лица и сверкающие глаза. Он ничего не говорил, он просто не мог произнести ни слова. Но вдруг он зашевелился. Вначале взмахнул левой рукой, приведя в движение смотрительницу, отчего нелепая фигурка мамаши Жири сделала резкий поворот, столь неожиданный, что она отчаянно вскрикнула, затем последовал удар правой ноги, и след подошвы почтенного директора запечатлелся на черной тафте юбки, которая никогда еще не подвергалась унижению в подобном месте.
Все произошло настолько быстро и неожиданно, что мамаша Жири, оказавшись в коридоре, первую минуту стояла будто оглушенная, будто ничего не понимая. Но едва до нее все дошло, театр огласился возмущенными криками, неистовыми протестами и смертельными угрозами. Понадобилось трое рабочих, чтобы вывести ее во двор, и еще двое жандармов, чтобы выставить на улицу.
Примерно в это же время Карлотта, которая жила в небольшом особняке на улице Фобур-Сент-Оноре, позвонила горничной, потребовала принести ей в постель почту, в которой она нашла анонимное письмо следующего содержания:
«Если сегодня вечером Вы выйдете на сцену, остерегайтесь беды, которая случится с Вами в тот момент, когда Вы будете петь… беды худшей, чем смерть».
Эта угроза была написана красными чернилами неуверенным, спотыкающимся почерком.
Прочитав это письмо, Карлотта напрочь утратила аппетит. Она оттолкнула поднос, на котором горничная принесла ей дымящийся горячий шоколад, села в постели и глубоко задумалась. Не первый раз она получала подобные послания, но ни одно из них не было таким угрожающим.
Она полагала, что тысячи завистников строят ей козни, и часто рассказывала о некоем тайном враге, поклявшемся ее уничтожить. Она утверждала, что вокруг нее затевается какая-то интрига, заговор, который вот-вот должен открыться. Однако при этом добавляла, что запугать ее не так-то просто.
Правда же, какой бы крамольной она ни была, заключалась в том, что если и были какие-то интриги, то плела их сама Карлотта против бедной Кристины, которая даже не догадывалась об этом. Карлотта не простила Кристине ее триумфального выступления в тот вечер, когда та заменила ее без подготовки.
Узнав о горячем приеме, оказанном ее сопернице, Карлотта мгновенно излечилась от начинавшегося было бронхита и приступа недовольства администрацией и больше не высказывала намерения кому-нибудь уступать свои роли. С тех пор она лезла из кожи вон, чтобы «придержать» соперницу, и бросила своих могущественных друзей в атаку на директоров, с тем чтобы не дать Кристине повода для нового триумфа. Некоторые газеты, которые начали было воспевать талант Кристины, писали теперь только о славе Карлотты. Наконец, в самом театре знаменитая «дива» говорила о Кристине самые оскорбительные вещи и старалась учинить ей тысячу разных пакостей.
У Карлотты не было ни души, ни сердца. Она была всего лишь инструментом. Великолепным инструментом, разумеется. В ее репертуаре было все, что только может пожелать честолюбие большой певицы и в операх немецких композиторов, и у итальянцев или французов. Никто никогда не слышал до этого дня, чтобы Карлотта сфальшивила или же не сумела справиться с голосом, исполняя трудный пассаж в какой-либо из арий своего необъятного репертуара. Короче, инструмент этот был очень мощный и восхитительно точный. Но никто не сказал бы Карлотте того, что услышала от Россини мадемуазель Краус, когда она по-немецки спела ему «Sombre forêt…»: «Вы поете душой, девочка, и ваша душа прекрасна».
Где была твоя душа, о Карлотта, когда ты танцевала в притонах Барселоны? Где была она, когда позже, в жалких парижских балаганах, ты пела циничные куплеты вакханки мюзик-холла? Где была твоя душа, когда в доме одного из твоих любовников перед собравшимися знатоками звучал послушный инструмент, замечательный тем, что с одинаковым равнодушным совершенством воспевал и возвышенную любовь, и самую непристойную оргию? О Карлотта, если даже когда-то у тебя была душа и ты ее просто потеряла, ты бы вновь обрела ее, становясь Джульеттой, Эльвирой, Офелией или Маргаритой! Ведь другие поднимались из более глубокой пропасти, движимые искусством и любовью! По правде говоря, я не могу сдержать гнев, когда думаю о всех тех низостях и гадостях Карлотты, причинивших в то время столько страданий Кристине Даэ; и меня нисколько не удивляет то, что мое возмущение порой выливается в обширные очерки об искусстве вообще и вокальном искусстве в частности – очерки, которые, безусловно, не отражают мнение поклонников Кристины.