Страница 4 из 5
Первые годы в Америке — это Кахетинский поезд. Поезд, который то ли прибыл на станцию, то ли проносится мимо нее. Дым стелется из трубы, как будто прижат встречным воздухом, а вагоны, в отличие от паровоза, замерли: под ними нет колес. Это было похоже на мое движение здесь: я двигался и в то же время оставался на месте. Я нашел работу полотера в гостинице, и вся мишпоха смотрела на меня как на счастливца: сразу нашел работу на чек и с бенефитами.
— Хана, — сказала тетя Роза. — Твой Додик родился в рубашке. Мои дети здесь четыре года, и никак не могут найти себе что-нибудь приличное. Сема крутится, как проклятый, на карсервисе, а Неля вообще сидит дома, как Анюта на чайнике.
— Розочка, — вздохнула мама, — конечно, мы счастливы, что у Давида есть работа, но когда я вижу, какие у него печальные глаза, когда он приходит после этой работы, мне хочется сказать, как говорил наш папа: что хорошо Саре, не всегда хорошо Абраму!
— Я тебя понимаю, Хана, — успокаивал маму дядя Соломон. — Мы все там кем-то были. Но — все! Уехали — и надо забыть! Я тоже, как-никак, что-то имел. Я не хочу сказать, что я был, как Додик, но у нас в конторе меня уважали. И это не мешает мне подметать улицу перед магазином Михла, которого мы в Краснополье за человека не считали! Михл-кихул и все! А здесь он мистер Майкл. И я снимаю шляпу перед ним. И говорю, слава Б-гу, потому что он дал мне работу. А работа — это хлеб и немножко к хлебу, и да процветает бизнес Михла в веки веков!
Дядя Соломон, конечно, прав во многом, но разве душе прикажешь забыть то, что было?
Я — пассажир Кахетинского поезда. Я смотрю из окошка на перрон. А на нем, открыв свои глотки, лежат огромные кеври — грузинские кувшины, такие же огромные бочки и бурдюки. И в них не вино, а память. Память, оставленная на перроне. И я знаю, что вагоны не тронутся с места, пока память здесь. И как маленькая надежда — одинокий человек на перроне, подающий в вагон бурдюк. Бурдюк с памятью. И я знаю, в жизни всегда так: память о прошлом дает возможность двинуться вперед! Ошибается тот, кто думает, что прошлое это ненужный груз!
Я не сторонник того, что бывают работы хорошие и плохие, трудные и легкие. Работа полотера не хуже и не лучше работы искусствоведа. Но работа должна соответствовать душе человека. Дедушка мне рассказывал о своем друге Авроме. Родители его были уважаемые в Краснополье люди: папа-провизор, мама-провизор. Дело было до революции: у них была своя аптека. И они решили сделать Авромку тоже провизором. И Авромка зачах. Он начал таять на глазах, как ледышка весной. И тогда его повезли в Могилев к доктору Лурье. И доктор беседовал с Авромкой с глазу на глаз целый час. И потом сказал папе с мамой: если вы желаете счастья и здоровья своему ребенку, не делайте из него провизора. Сделайте из него пастуха! Хотя бы на одно лето! И что вы думаете? Они так и сделали. И Авромка ожил! После революции он стал председателем еврейского колхоза. И был счастливым человеком, пока его не посадили в тридцать седьмом.
Я старался привыкнуть к своему полотерству и убеждал себя, что всей душой люблю это дело. Не поверите, но за три года в Нью-Йорке я так и не выбрался в Метрополитенн-музей?! И это, вы скажете, искусствовед?! Как писал когда-то Шишкин: «гляди на него, этого урода — был за границей, а в Париже-то и не был, а без этого, что за человек? Так, плюнуть и только». Писал, кстати, о себе.
Я старался забыть прошлое, чтобы привыкнуть к настоящему. И, как дядя Соломон, радоваться тому, что есть. Но не получилось. К счастью!
Однажды, натирая полы в одном из номеров отеля, я увидел альбом Пиросмани. Шикарное издание Skira. С лаконичным фирменным «S» на обложке. Нам строго запрещалось трогать вещи постояльцев, но я не выдержал. Я взял альбом в руки и… забыл обо всем. Я даже не услышал, когда в номер зашел хозяин. Он несколько минут наблюдал за мной, а потом осторожно дотронулся до меня:
— Мистер, я вижу, вам нравится этот художник?
Я вздрогнул, как ребенок, застигнутый за недозволенным, и уронил альбом. Он подхватил его и протянул мне, повторив вопрос. А потом мы долго говорил о Пиросмани, об искусстве, о жизни. Хозяином номера оказался профессор из Гарварда, искусствовед. Как говорят евреи, споткнувшись, одни разбивают лоб, а другие находят бриллианты. Я нашел бриллиант! Буквально через неделю я получил официальное письмо из Гарварда, меня просили прочитать курс лекций по творчеству Пиросмани.
Мама, когда я прочитал ей это письмо, вскочила со стула и закричала на всю квартиру:
— Готуню, ты услышал меня! Додик опять стал специалистом по Пиросмани! Я знала, что это будет! Теперь я могу спокойно умереть! Сейчас я позвоню всем и всех обрадую!
И первому она позвонила дядю Соломону, и он сразу же сказал:
— Хая, это надо отметить. Идем в ресторан! Еще наш папа говорил, что жизнь без праздника — это не жизнь! Устроим маленький праздник.
Ресторан выбирал дядя Соломон. И он выбрал самый большой.
— Чтобы все нас видели! — сказал он.
— И мы всех, — добавила тетя Роза.
Я не люблю рестораны. Но мишпохе отказать я не мог. В этот вечер в ресторане праздновали одновременно две свадьбы, три дня рождения и мой скромный успех. Каждая компания веселилась сама по себе. Ведущий ресторанного ансамбля зачитывал приветствия, вызывал к микрофону желающих сказать добрые слова. У микрофона не было отбоя от желающих. И даже дядя Соломон произнес в микрофон спич в мою честь. И вдруг я услышал усиленный микрофоном знакомый мне голос. Со знакомыми до боли словами.
— Прекрасному молодому человеку мы отдаем сегодня нашу прекрасную дочь. Пусть будет прекрасной ваша совместная жизнь! Горько!
Я вздрогнул. Приподнялся с места, чтобы разглядеть человека у микрофона. Я узнал его сразу, он совершенно не изменился, как будто не прошло целых пять лет со дня нашей последней встречи. Такой же подтянутый, аккуратный, с копной седых волос. Я несколько секунд смотрел на него, а потом мой взгляд повернулся к тем, к кому обращался Натан Григорьевич. Я ожидал увидеть Риту. Я хотел ее увидеть и одновременно, почему-то, боялся этого. Но невестой была не Рита. И это меня обрадовало. И мне вдруг до боли захотелось увидеть Риту, услышать ее голос, дотронутся до ее волос… Мама заметила мой взгляд, мое изменившееся лицо и тихонько, наклонившись ко мне, спросила:
— Что с тобой? Ты кого увидел?
— Знакомого, — сказал я. — Из Минска.
— Хорошего или плохого знакомого? — осторожно спросила мама.
— Плохого, — сказал я, — но мне хочется с ним поговорить.
— Подойди, — сказала мама.
И я, дождавшись, когда он выйдет в фойе покурить, подошел к нему.
Он узнал меня тоже. Встрече не удивился. Даже пошутил:
— Если хочешь встретить знакомого еврея, приезжай в Америку! И сходи в русский ресторан!
А потом сказал, не ожидая моего вопроса:
— Дочку жены выдаем замуж. Голда умерла, и я второй раз женился, и вот с новой семьей уже год, как в Америке. В Нью-Джерси живем. А жених отсюда. Живем неплохо: дом купили, маленький ландромат держим, — и пояснил для чего-то, — прачечную по-нашему. И еще парикмахерскую держим: жена там крутится, а я в этой прачечной! А ты где? В Нью-Йорке?
— В Гарварде, — сказал я. — Преподаю в университете.
Он удивленно посмотрел на меня. И я добавил:
— Занимаюсь творчеством Пиросмани.
— О, вы специалист по Пиросмани! — сказал он и неожиданно вспомнил Риту. — Мне Рита когда-то об этом говорила. Вам повезло. Все мои знакомые в Америке сменили профессии, — он хотел продолжить начатую тему, но я остановил его:
— И Рита живет в Нью-Джерси?
— Нет, — сказал он, — она осталась в Минске.
— Не захотела ехать? — спросил я.
— Я не мог взять, — как-то виновато сказал он и добавил: — Она была против моей женитьбы. Не сошлась характером с моей Белой и осталась.
— Она живет в вашей старой квартире? — спросил я.
— Нет. Она ушла от меня, когда я женился. И я продал квартиру, — пояснил он и, не ожидая моего вопроса, добавил: — Где она сейчас живет, я не знаю. Она мне письма не пишет.