Страница 2 из 3
— Сынок, запишись, что еврей ты. От народа своего нельзя отрекаться.
Я и записался.
А потом она мне сказала:
— В жены возьми еврейку. Ваших столько поубивали в войну, что оставшимся надо вместе собираться, чтобы род не кончился.
Так я женился на Гале, тоже нашей краснопольской, дочке Наума-столяра. Мама Акулина была рада моему выбору:
— Слава Богу, — говорила, — я своими глазами твою жену увидела: вижу по глазам, что добрая, а это для жизни, сынок, самое главное. Как мой бацька говорил: краса як раса: сыйдзе да вечара, а дабрыня и у ночы бачна.
А потом у нас родился сын, и решили мы назвать его Степкой — в память о муже Акулины. Да только она про это и слушать не хотела:
— Степково имя еще есть кому давать, а твой татка тольки на цябе надзею мае! Пусть твой сынок его имя носит.
И назвали мы сына Шимоном.
— Копия дед, — сказала мама Акулина. — Все ваши в Этту были, а этот вылитый Шлойма. Вот когда у тебя пятеро будет, как в нашей семье, можешь одного и Степкой назвать. Я тогда против не буду.
Я вот все вам говорю, мистер Баскин, а про то, как сюда прикатил, не сказал. А приехал я сюда одним из первых. Через Вену еще…
Как поехали первые семьи, вдруг пришло нам письмо из Америки. Моя Галя открыть его побоялась, меня с работы ждала. И кто, вы думаете, письмо мне это прислал? Скажу — не поверите! Мой старший брат Лазарь. Через столько лет нашелся! Оказывается, кого-то из краснопольцев встретил в Нью-Йорке и узнал, что я жив! Читал я его письмо и плакал. И жена моя плакала. И мама Акулина.
Во время войны он, оказывается, в плен попал. Выдал себя за русского. Так же, как и все мы, он на еврея не был похож. И погнали его по лагерям. Самые страшные прошел: и Треблинку, и Майданек. И бежал. И потом два года прятался у одной немецкой фермерши под Мюнхеном. А когда окончилась война, побоялся возвращаться домой, в Краснополье, и уехал с фермершей Гретой в Америку.
«Столько лет прошло, а Краснополье ночами снится. И дом папин. И все наши. Хаимка, тебя маленьким помню, таким ты мне и снишься, — пишет. — Старый я стал, и хворобы одолели, из госпиталей почти не выхожу. Хочу тебя, Хаимка, увидеть. Сколько мне лет еще Б-г даст рядом с тобой пожить! Я уже не думал, что свидимся, да судьба повернулась лицом к нам…»
Вот такое письмо, вот такая судьба. И что вы мне прикажете делать?
— Что подскажешь мне, мама? — спрашиваю.
— Ехать надо, сынок, — говорит, а у самой глаза в слезах, платком утирает. — Я родная тебе, а Лазарь родней. Не война сейчас, даст Бог, еще свидимся. Шимка подрастет, в гости приедет. Скучать я буду, и поплачу не раз, но дать тебе совет другой не могу: не по-божески это будет. И еще тебе, сыночек, хочу одно дело рассказать: Шимка не даст соврать, я его просила не говорить тебе и сама молчала, а сейчас скажу, чтоб легче тебе дорога была.
Пошла я как-то с Шимкой молочные бутылки сдавать, очередь, как всегда, на полдня, но куда нам спешить?! Стоим, воздухом дышим. И тут к очереди мужичок подошел, интеллигентный с виду. Стал напротив Шимки и говорит:
— В няньках у них работаешь?
Посмотрела я в эту минуту в Шимкины глаза и испугалась. Не дай Бог такие глазенки у родного дитяти увидеть. И что, ты думаешь, я сказала этому недобитку? Нет, я не сказала, что евреи такие же люди, как все. И фашистом его не назвала. А от страха закричала:
— Не еврей он! Это внучек мой, белорус! Ты, что окаянный, по пьяни не видишь?!
И бабы вокруг загукали:
— Белорус он!
Хмыкнул стервец:
— А похож на жида! — и ушел, слава Богу.
А Шимка на руки попросился, прижался ко мне и молчит, как ты, когда я несла тебя от таты. И тогда я подумала, а хорошо бы было, чтобы внучек мой, как все ваши, уехал и не знал бы таких стервецов никогда! Всю ту ночь я не спала и думала так. И Бога просила. Может быть, он услышал — и Лазарь вас отыскал? Езжай, сыночек! Спокойней мне будет за внука, — сказала и лицо закрыла, чтобы слез мы не видели.
Год ушел на все документы, переписки, записки. Весь год представлял я, как встречу Лазаря. А встретить не пришлось: не дожил он до этой радости, за неделю до нашего приезда умер.
Грета встретила нас, а на следующий день уехала к сыну в Хьюстон. Даже не поговорили толком: она по-русски только два слова знала, а мы по-английски и того меньше. И немецкий так же не знали. Помекали-побекали и ничего не поняли. А чего ждать было? Какая мы ей родня? Наши еврейские невестки — и те на родню мужа смотрят, как хрусталь на стекло. А нам тут и до стекла далеко. Разовый стаканчик, и все. Но, слава Б-гу, не пропали. Все было: и плохое, и хорошее. Но как сказала мне мама, почаще смотри в глаза сыну — в них прочтешь ответ на главный вопрос: правильно ли сделал, что поехал в Америку.
И скажу вам, мистер Баскин, разное я в них видел. В первые годы у нас каждый доллар был на счету (да и сейчас не шикуем), и поехал я как-то с классом сына на экскурсию на ферму. Экскурсию школа оплатила, для нас все бесплатно. Но на ферме детям предложили покататься на лошадях. За доллар! А у меня его не было.
— Ты хочешь покататься? — спросил я сына.
— Нет, — сказал он, и в глазах его я увидел слезы.
Видел я и радость в его глазах, когда он поступил в Гарвард. Когда-то дочка нашей знакомой поступила в МГУ, так про это все Краснополье говорило целый год. А здесь — Гарвард так Гарвард.
— Большое дело! — сказала наша соседка. — Какое это значение имеет, где учиться? Главное, чтобы потом были хорошие деньги.
Нелегко нам дались все эти годы. В долги по уши забрались, а работали без выходных. Галя у меня молчаливая, никогда ни на что не пожалуется, а я другой, мне иногда выговориться хочется. Хотя она права — словами делу не поможешь. А все-таки поговоришь — и легче.
Но все перетерпели, и Шимка, слава Б-гу, окончил университет. И стал хирургом. Вначале он устроился в маленький госпиталь под Нью-Йорком. Но как писала мама, «не хвалюйцеся, сланечник и з рапейника галаву выцягне». Шимку заметили. Переехал он в Нью-Йорк, дом собрались покупать. Операций у него — на год вперед. Взрослым человеком стал, а в душе — тот же Шимка, который с папой по каждому вопросу совет держит. Это он в меня пошел такой нерешительный. И я даю совет хирургу, которого слушается целый госпиталь!
Вчера он пришел ко мне и говорит:
— Папа, к нам в госпиталь пришло письмо из Белоруссии, из-под Гомеля. Родители семилетней девочки пишут, что у них осталась одна надежда на нас. Они прочитали в прессе, что операцию, которую необходимо их дочери, делают только в нашем госпитале.
— И что? — спросил я.
— Я прочитал диагноз и историю болезни, которую написал их сельский врач. Они правы. Операция уникальна. Пока в мире сделано три таких операции. Две у нас и одна в ЮАР! В Йоханнесбурге пациент не выжил.
— Ты можешь ее сделать? — спросил я.
— Да, — сказал Шимон. — Правда, шансов на благополучный исход — половина на половину. А не делать операцию — значит, не оставить никакого шанса.
— Можешь — делай! — сказал я.
— Но кроме всего прочего нужны деньги. Это очень дорогая операция. Очень, — Шимон настороженно посмотрел на меня и тихо добавил: — Кроме того, нужно оплатить их проезд. Туда и обратно. У родителей девочки денег нет! Все это очень дорого, папа!
— Не дороже жизни, сынок, — сказал я. — Нас спасали — и мы должны спасать!
— Я знал, что ты так скажешь, папа, — глаза Шимона улыбнулись. — Я знал — и весь кредит, что я взял под дом, я отдал на операцию. Обойдемся пока без дома.
— Обойдемся, сынок, — сказал я и обнял моего Шимку. Как маленького. И услыхал, как бьется его сердце.
ШИМОН
Вы знаете, мистер Баскин, иногда в жизни бывают минуты, когда человек способен совершить невозможное. И именно такие минуты были во время этой операции. Я начал ее в полночь и закончил в шесть утра. Шесть часов между жизнью и смертью. Бывали мгновения, когда все поддавались панике: и люди, и приборы. Все! Но я продолжал работу с уже остановившимся сердцем и в противоречии с теорией находил выход, и сердце оживало. И когда я услышал за спиной голос операционной сестры: «Все!», я обернулся, как сумасшедший: