Страница 14 из 20
Святая святых! Тут были гипсовые античные головы, бюсты, дорогие драпировки, ткани, бронзовые подсвечники, а главное – картины, рисунки по стенам… Портреты стариков, детей, женщин. Чудо как хороши! А одна! – изящная, словно летящая, с цветком в руке, как бы мельком взглянула – и бежит дальше. «Вот бы скопировать», – подумал Михаил.
А разговор между тем зашел о Демидове – о том, как Левицкий завершал его портрет. До Миши доносился глуховатый медлительный голос:
– Да, Дидро, покидая Россию, сказал, что в России, под шестидесятым градусом широты, блекнут все идеи, цветущие под сороковым градусом… Был я в Москве, у Демидова, познакомился с вельможей. Ну, не встречал еще подобных людей! На выезд его сбегалась толпа. Удивить – главная его забота. А между тем он умнейший человек… Так ты, – неожиданно обратился он к Михаилу, – у него живешь?
– Да, бываю.
– А тут где обитаешь?
– На Васильевском острове… неподалеку.
Раздался восторженный голос Машеньки – она отодвинула одно полотно и что-то обнаружила.
– Вот он, портрет нашего Львовиньки!
Да, это был портрет Николая Львова.
– Ах, как тонко вы это передали, Дмитрий Григорьевич! – расплылся в улыбке Хемницер.
– Да, он будто еще и фразу не договорил! – засмеялся Капнист. – Рот не успел закрыть наш Цицерон!
– И правда! – улыбнулась Маша. – Как это так?.. А глаза-то, глаза так и сияют умом!
– Да то не мой ум! – засмеялся Николай Александрович и проговорил экспромт:
Но верный друг Хемницер тут же поспешил подчеркнуть заслуги самого Львова – музыканта, ученого, архитектора:
С портрета смотрели большие лучистые глаза, в которых сквозил проницательный ум, а губы были приоткрыты: Львов всегда говорил темпераментно, восторженно, порой на глазах его блестели слезы.
– Я, как бы пасмурен к нему ни приходил, всегда уходил веселее, – признался уже в который раз Хемницер.
Михаил понял: Львов и Маша любят друг друга, но Иван, хотя и влюблен в Машу, всё остается истинным другом Львову. Вот какая высокая дружба!
– А ты, братец, видно, любишь живопись, – услышал неожиданно за собой Миша глуховатый голос. – Чем занимаешься?
– Да вот… – Он вытащил миниатюры из кармана, развернул.
Левицкий похвалил, но добавил:
– На сем остановишься – живопись упустишь. Большие портреты не пробовал?
– Я уши не могу на месте прилепить, не получается…
– Уши, говоришь? Это дело не простое. Некоторые рисуют так, чтоб ушей не было видно… Гляди, пробуй!.. Дома есть кто-нибудь? Вот и пиши их портреты и неси мне…
Возвращаясь вечером в меблированные комнаты, Миша все более замедлял шаг. Чем ближе к дому, тем более портилось настроение. Перед глазами рисовалось, как Эмма станет пытаться его веселить, кокетничать, болтать… И кто же этот Лохман со своими нечесаными лохмами? И кто тот, второй, в черном капюшоне? Лохман требует готовые работы, торопит с новыми миниатюрами: «Чтобы лицо – шёнер, шёнер!.. красивее». Хорошо, если ночью не найдет на него музыкальное безумие и не станет опять выводить свои дикие мелодии. Под утро, часов в пять, Эмма своим ключом попытается открыть его дверь, выскочит Лохман… Хорошо, если не будет драки.
Следующим днем, обрадованный заданием Левицкого, забыв об остальном и всё отложив, Миша купил холст, кисти, краски, усадил на диван Эмму и взялся за ее портрет. Молодая красавица в ореоле смоляных кудрей приняла горделивую позу. Губы ее еще не утратили девической припухлости, глаза в томной неге, со смешливыми искорками смотрели прямо. Он попросил убрать волосы за уши, долго и старательно выписывал прическу. Кажется, после пяти сеансов портрет получился, и уши тоже. Однако Эмма, поглядев, пришла в дурное расположение духа: вместо горделивости она увидела хитрую мину, вместо огневого взгляда нагловатость – и фыркнула.
А Михаилу ночью приснился барин Демидов: «Готово дело мое?» Миша вскочил в поту: Господи, как же он забыл про главное-то?
Работает на немца, веселится, к театру пристрастился, а что с Паниным? Ведь Демидов велел его зарисовать! Теперь даже красок нет, холст не на что купить. Эмма? На следующее утро он, не глядя на нее, спросил:
– Не знаете, где найти графа Панина?
Эмма и немец переглянулись.
– Самого графа? Никиту Ивановича? А разве ты с ним знаком?
Миша молчал.
– Том его, – отвечал Лохман, – у Фонтанной речки… Против Шереметефф… Зачем он тебэ есть?
Ничего не ответив, Михаил запер свою комнату и впервые взял с собой ключ.
Отправился в Академию художеств взглянуть на новую выставку. И – удивительное совпадение! – обнаружил там портрет Панина. Хорошо его запомнил. А потом, купив бумагу и мягкий карандаш, отправился на Фонтанку. (Он напоминал человека, который отрезал фалды с тем, чтобы залатать локти.)
И опять удача – возле него остановился богатый экипаж, из которого выходил ладный, прямой человек в парадном мундире. Он? Он, Панин… На второй, на третий день все повторилось – вечерами вельможа прогуливался. Миша наблюдал и делал зарисовки. Листы – заготовки для портрета, Панин у него будет строгим чиновником, важным начальником…
Он еще раз вернулся к портрету Эммы, закончил его и показал Левицкому.
– Гляди-ка, братец, – глухо заключил художник, – глаза-то у тебя не на одном уровне… А руки? Будто мертвые… Но зато уши – уши получились.
Потом вгляделся в лицо и ахнул:
– Уж не Эмма ли это Карловна? С немцем живет… Батюшки мои, да где же ты ее взял?
– Я там живу.
– Остерегись! Ой, остерегись, голубчик! У них там целая лавочка. Студентов из Академии переманивают, дают заказы, платят копейки, ловчат так, что не приведи господи!
– Да я уж скоро оттуда уеду… А вы мне только скажите: могу ли я живописать?
– Талант у тебя есть… кой-какой… Рисуй поболе, краски учись смешивать, чтобы нужный тон получался… Главное – терпение, учение и труд.
Мишель и Андрэ
Шли последние дни пребывания Михаила в Петербурге.
Портрет Панина он все же сделал. В Академии на него произвел впечатление портрет Строганова, нарисованный художником Варнеком. Лицо значительное. Кто он такой? Фамилию Строгановых он слыхал, о них толковали и два «черных капюшона».
Выглянул в окно и увидел важный экипаж: белые лошади и золоченая карета, на вельможе бархатный камзол, у шеи сверкающая звезда с ладонь, и с вежливым любопытством оглядывается кругом.
– Кто это? – спросил Эмму.
– Не знаешь? То ж Строганов, граф. Президент Академии художеств, чуть не всякий день бывает в Зимнем дворце у императрицы.
Эмма, выглянув в окно, помахала кому-то рукой. Никак форейтору, что на запятках у Строганова? Тот, похоже, скосил глаза в ее сторону, – а что если он тот самый «черный капюшон» номер два? Михаил хотел запомнить лицо, однако форейтор отвернулся, и были видны лишь длинный нос и тараканьи усы.
– Эмма, чаю, быстро чаю! – окликнул он хозяйку. – Я иду в Академию художеств.
Что он там хотел? Не следить же за Строгановым? Говорят, он опекает какого-то Андрея безродного. Но быстрее, быстрее! Заглянуть бы, подглядеть, как рисуют да ваяют студенты…
С трудом открыл дубовую дверь: лестница, беломраморный вестибюль, скульптуры… На дверях золоченые надписи: «Живопись», «Архитектура», «Скульптура»… Швейцар пропустил его.
Перед Михаилом предстал человек лет двадцати с небольшим, высокий, взгляд смелый, волосы светлые, кудрявые. С Миши сразу слетела вся робость, его охватило радостное чувство.
– Вы занимаетесь в Академии? – спросил он.
– Отчего робеете? Художник – или как? Любопытствуете? Милости просим! – И тот распахнул дверь в класс.