Страница 6 из 17
Жестокость была заключена именно в «немногости»: никаких рук и ног, гениталий или желудков не хватило бы, чтобы наполнить всю малость осознанных им вероятностей самого себя, ибо – слаб человек и частичен.
В этот миг мой телесный Перельман (который по прежнему «был и остался» Перельман-победитель) – был равно-душен: равен душой происходящему.
Всё (на)стало – инаково и по правде: внешностью своей – на себя не похоже, но – сутью намного строже: даже где-то как древние языческие боги! То есть люто и радостно, и безжалостно даже к себе.
Его тело – вышедшее из магазина, тотчас же сосуд с алкоголем раскупорило и из горлышка отхлебнуло, демонстрируя: в этом мире всё совершается в соответствии с Сатириконом.
Его душа – перенеслась в ресторан (тамошнюю ирреальную ипостась Перельмана; душа (теперь) – наблюдала за Хельгой не только с экрана и (при желании) могла бы плотски к ней прикоснуться.
Кто бы мог подумать, что и здесь (в виртуальности) – речь идёт о мировой ограниченности ресурсов и их перераспределении между субъектами: решалось, кому быть (или всё же не стать) объектом реальности; а поди ж ты!
Так и есть. Речь (всегда) – об ограниченности жизненного срока, о таланте и его отсутствии, о совести как о (не)данности.
Всего этого – очень немного: (того или иного) на всех не хватает. Дело за (не)малым: Хельга хочет получить доступ к ресурсам Николая Перельмана; не так ли происходит и в любой (земной или небесной) сфере?
Например: даже сам этот миг миг его встречи с помянутой Хельгой (застывший в янтаре монитора) – заключился в тесное пространство и намного более обширное время японского ресторана, расположенного в самом начале Невского проспекта.
По периметру этого мига: за окнами на Невском была всё та же зима, а в Сочи происходила всё та же Олимпиада с её (на самом-то деле) несостоявшейся факелоносицей Кабаевой (или она несла-таки факел? Не помню).
Сейчас мой Перельман (в ресторане) – пытался управиться с палочками, подумывая, не взять ли себе обычный прибор; согласитесь, и в этом есть символика жеста.
А потом Хельга ему что-то сказала. Он (намеренно) – не услышал: был глух и нем (для её мира)! Который (её мир) -был настолько непобедим, что и связываться не стоило: следовало жить мимо и дальше.
Здесь Перельман подумал: реальность ресторана-кафе хороша ещё тем, что в одой версификации Хельга может его покинуть, а в другой – остаться и продолжить настаивать на своих амбициях.
Он поднял на нее глаза: на экране монитора (и шевелением губ, и и из динамиков) её слова прозвучали, словно бы выписанные на латыни самим Петронием:
– Замолчишь ли, лесной грабитель, никогда не преломивший копья с порядочной женщиной! – сказала она ему, выговаривая за очевидную глупость всей его жизни: сказанное означало примерно следующее (или только часть по-следствий): посадить дереве, построить дом, вырастить сына.
На деле это звучало так:
– Вы никого не используете и не позволяете пользоваться собой. Хорошо, это ваш выбор: выключить себя из судеб мир. Вы словно бы кастрируете себя, лишаете себя мирской судьбы. Ссылаясь на то, что в этом мире всяк друг друга пользует, всяк тщится обогатиться и насладиться.
Он знал: если бы дело было лишь в ресурсах и их перераспределении между субъектом и объектом (она это назвала словом пользует), всё (меж них) – решилось бы за один миг: он бы ей уступил себя.
Если бы он только мог; но! Он был настоящий, из раньшей жизни. Всамделишные люди не могут отказаться от всамделишности.
Они иначе смотрят на мир. Просто смотрят. Просто видят: мир без настоящего – непоправимо пошл; вот и Хельга (при всём при том, что она была в своём праве) – оказалась непоправимо пошла; но!
Именно так (и именно сейчас) – Перельман оказался в ситуации, когда ему придётся встретиться с одной из её ипостасей на бандеровской Украине. Разумеется, там ему предстоит выбрать (как если бы такой выбор вообще для него существовал) – меж выживанием и всамделишностью; Перельман не мог об этом знать.
Зато Перельман (в этот миг решения) – даже вспомнил одно (в те годы) ещё не написанное стихотворение.
Которое стихотворение было всего лишь честным и ничего не решало.
О людях настоящих, которые реальны
Не слишком-то брутальны, но именно всамделишны.
Я их не знаю внешне.
Я их узнаю внутренне.
Весь мир парит отвесно.
Сорвётся или взмоет.
Какое-то такое всамделишное чувство
Глаза мои откроет.
Какое-то такое всамделишное братство
Распознаёт лукавство под множеством покровов.
Я подзабыл основы.
Я снова их нашёл.
Всамделишные люди реально существуют.
Не слишком хорошо мы жизни совершаем.
И с миром поступаем не так, как ветер дует.
Но выдохом и вдохом осуществим эпоху.
– Что вы там бормочете? – могла бы спросить Хельга.
– Напоминаю себе: «у тебя остаётся только то, что ты отдал».
Ничего такого произносить не пришлось. Однако же решались (здесь и сейчас) задачи вполне космические. Но не только поэтому (из своего далёка) – всё тот же коварный Петроний (по воле души Перельмана) продолжал доходчиво комментировать:
– Неужели я должен выслушивать твои рассуждения, что банальней цитаты из сонника? Поистине, ты поступаешь много гнуснее меня, когда расхваливаешь поэта, чтобы пообедать в гостях.
Перельман улыбался (про себя). Перельман вспоминал тексты (себе вровень). А Хельга (в это время) – вовсе не умолкла и сказала ещё и ещё много-много других своих несомненностей, с которыми сложно было бы не согласиться; с которыми он не мог соглашаться.
Была ли она образована (в реале)? Никому это не было интересно: Хельга предъявляла претензии Перельману и миру, потому душа за пультом монитора переводила их на доступный Николаю язык.
Так что Хельга легко перескочила с Петрония на Бахтина (не общеизвестного, а брата его – французского легионера):
– Если вы не одумаетесь и не переменитесь, не вернете своей поэзии оплодотворяющую силу амбиций, то мир уйдет дальше, в своё будущее, а вы останетесь лежачим камнем.
Он опять посмотрел на неё – из своего будущего: такой «он» – опять не мог согласиться.
Мне некуда и незачем идти,
Поскольку истина, известно, анонимна.
Чужое слово, ставшее моим,
Затёртое в пути ко мне, как звуки гимна,
В серебряном я переплавлю горне
И посмотрю, кто сам придёт за ним.
Так он бросался отрывками своих собственных текстов (бросался будущим – в ответ на её цитаты из текстов чужих); он словно бы «за-ранее» рассказал всю их дальнейшую беседу и то, к чему она (не) приведет.
Но она не поняла или не захотела понять.
– Вы скверно пишете. Ваша мысль бывает проникновенна, но воплощение скверно, – сказала она.
– Да, – (не) согласился он.
И опять она не поняла или не захотела понять: его «да» означало лишь то, что любое писание скверно.
Чужое слово, ставшее моим,
В лужёное своё допустит горло.
И горном раскалит его в огне.
Из горла пашни вырастает колос,
Чьи корни крохотны! Но он растёт как голос.
Волнуются как море голоса.
В руках моих коса острее бритвы.
Последнее прости благовестит к молитве.
Сие есть круговерть и пастораль.
Я не из тех, кто ищет себе горе.
Я сказочник и враль! А голоса как море.
Мне некуда и незачем идти.
Он смотрешл на неё. Чего проще: сказано – сделано; реальность поэта есть реальность силы (Никалай Бахтин); эта сила – смотрела на Хельгу, а она – говорила слова: