Страница 15 из 17
Впрочем, краски предметов были по украински глубоки и словно бы омыты слезами – по многим убитым, прошлым и будущим; Малец осознал эту мысль Перельмана и дернул его за руку, прочитав на чеканной (то есть отнюдь не вульгарной) латыни:
Сны, что, подобны теням, порхая, играют умами,
Не посылаются нам божеством ни из храма, ни с неба,
Всякий их сам для себя порождает, покуда на ложе
Члены объемлет покой и ум без помехи резвится…
Малец давал понять, что виденное ими надумано. Что представшее сейчас перед ними может точно так же и отстать, если они надумают мысли ускорить. Если начнут переступать богами, как переступают ногами. Разумеется, они так и поступили и шаги ускорили; и всё видимое – заколебалось, следовать ли за ними.
Видимое – даже приотстало и крикнуло вдогон:
– Я по москальски не размовляю!
Видимое несколько опережало события, ведь Перельман с мальцом находились годах этак в восьмидесятых или даже в семидесятых. Тогда на Украине ум ещё не заходил за разум (по крайней мере, настолько), чтобы городить подобные огороды и самозабвенно отдавать свои тела бесам.
Этому ещё на Украине придёт время.
Но и «данное» видимое – было не столь простым, и сказанное – имело смысл: реальность версифицировалась и нагнала ушедших вперед Перельмана и древнеримского мальчика.
Только тогда Перельман обратил внимание на различие оставленной реальности и теперешней.
Точнее, обратила душа у далекого монитора. Ибо – сам Перельман был все-таки аутентист. Ибо – только рассудок не просветленный (сиречь, мглистый) может вожделеть к видимому: сравнивать убожество советской одежды рядовых прохожих с нынешней пестротой пустой оболочки.
Впрочем, пустое! Что о нём говорить?
Как нить Ариадны (сейчас) – будет для нас стрелка курсора: перенестись ли душе моей в Красный Лиман или в Дом Профсоюзов в Одессе, или (непосредственно) – даже и в головы честных убийц Правого сектора, или в лютые извилины мозга какого-нибудь душегуба Коломойского.
Не всё ли равно, убийцы очень одинаковы.
Перельман шёл по Крещатику, видел обычных советских украинцев; но – ещё и (точно так же) видел перед собой глиняного голема с вложенной в рот бумажкой: этот составной гомункул культуры состоял из множества рук и ног и только одной головы.
Перельман шёл по Крещатику и не хотел быть где-то ещё, ибо – бессмысленно.
Но вдруг…
Мальчик выдернул ладошку из его руки, остановился, прихлопнул и запел:
Эй! Эй! Соберем мальчиколюбцев изощрённых!
Все мчитесь сюда быстрой ногой, пяткою легкой,
Люд с наглой рукой, с ловким бедром, с вертлявою ляжкой!
Вас, дряблых, давно охолостил делийский мастер.
Малец стал видим. Люди его увидели, стали останавливаться и смотреть.
– Он заплевал меня своими грязными поцелуями, – крикнул малец. – После он и на ложе взгромоздился и, не смотря на отчаянное сопротивление, разоблачил меня. Долго и тщетно возился он с моим членом…
Мальчик лукаво глянул на Перельмана, после чего ткнул в него пальцем и возопил ещё громче:
– Он не таков, каким видится. Пока он меня домогался, я увидел его настоящим, гомункулом культуры, лишённым вдруг маски. С него, привыкающего мир и себя версифицировать, стекало его искусственное лицо: по потному лбу ручьями стекала краска, а на морщинистых щеках оказалось столько белил, что казалось, будто дождь струится по растрескавшейся стене.
На лицах вмиг обступивших их советских украинцев выписалось ошеломленное непонимание. Малец только этого и добивался: показать Перельману разницу между цивилизациями.
Перельман понял. Перельман кивнул. Малец перестал вопить.
Прошлые люди – сразу перестали их (будущих) видеть. Стали видеть – друг друга и тотчас забыли о завтрашнем.
– Куда идем? – спросил Перельман.
– Не всё ли равно, если (всё равно) – к смерти, – отозвался малец (напомню, он объявился из времен Сенеки и Петрония, двух сыновей гармонии, и порою позволял себе щеголять ещё более ранними сентенциями, из времен Эзопа)
– Не всё ли рано, – повторил малец, – Можно в Красный лиман, можно в Краматорск или Славе'нск: если не знаешь, что выбрать, выбирай дорогу, ведущую к смерти.
Душа Перельмана (находящаяся, впрочем, в другом времени и другой стране) сдвинула стрелку курсора и позволила телу Перельмана (идущему по Крещатику – к своей особенной гибели, о чём тело ещё не ведает) достойно ответить на выпад:
– Не лезь в петлю, – имелось в виду: по своей воле.
Римский мальчик понял (и произнесённое, и произнесшего) и усмехнулся:
– Поймал меня. Теперь будешь сбивать с пути истинного.
Под истинным дао он понимал размышления киников. На этом Перельман поймал его ещё раз:
– Здесь другая культура. Даже Бусидо здесь ни при чём. Почти.
Но даже Перельман(!) – ещё не прозрел настолько, чтобы представить, как через двадцать лет здесь будет декларироваться ненависть ко всему русскому. Сейчас, на советской Украине, это было бы трудно представить. Трудно представить, чтобы Украина выбрала такой путь к смерти (истинный пседо-Бусидо).
Ведь здесь (от века) – другая культура.
Этот разгром, наконец, даже самых богов поражает.
Страх небожителей к бегству толкает. И вот отовсюду
Сонмы божеств всеблагих, гнушаясь землей озверевшей,
Прочь убегают, лицо отвернув от людей обречённых.
Душа Перельмана – у далекого монитора. Одно тело Перельмана – шло по советскому Крещатику, вокруг него точно так же двигались советские украинцы, рядом шёл римский мальчик.
Другое тело Перельмана – наслаждалось опьянением на санкт-ленинградской кухне. В этом был истинный искус версификации.
Душа Перельмана понимала, насколько её восприятие виртуально…
Насколько версифицированы её мироздания…
Душа Перельмана (у далекого монитора) – понимала, но – насколько ей сейчас необходима реальная точка опоры: душа женщины? Да и есть ли у женщин душа? Или душу им заменяет необходимость быть и остаться, и продолжаться на той или на этой земле, в той или этой реальности?
– Если ты видишь юношу, парящего над землей, опусти его на землю, – сказал ему римский мальчик.
Никакой Дульсинеи (ни в какой реальности) – рядом не было. В той реальности (где-то там) – была «чисто конкретная» Хельга, был и ресторан на Невском; но – к этой реальности «добавлены» (как искушение душе) и изощрённый Малец, и прошлый Крещатик, чреватый будущими революцьонными маразмами и прочей гражданской войной.
Ибо – хотя ты, Перельман, и получил этот мир как компьютерную игру, число версификаций игры ограничено твоей ограниченностью.
– У тебя только пять или шесть телесных осязаний, – сказал ему Малец. – Попробуй их переставить с места на место.
– Хорошо.
– Сделано! – воскликнул Малец.
Голос показался подозрительно знакомым. Но Перельман не стал его узнавать.
– То, что ты видишь, псевдо-любовничек (и извращённо – мой, и просвещённый – Хельги), это имитация жизни. В некотором смысле эта форма версификаций лучше обычной: в случае чего ты всегда можешь переиграть.
Малец был лукав, и весёлость его была лу'ковой (так сказать, от псевдо-Эрота): плакать – хотелось, но – предстояло выжить.
Далеко заглядывать не будем, – продолжил Малец. – Ульянову в Разливе печёную картошку не отравим или Корнилова с Деникиным не избавим от участия в заговоре против царской семьи.
Далее он заговорил о том, чего доподлинный (пребывавший без демонических качеств) Перельман – не мог бы узнать в своём прошлом; а поди ж ты!
– Но не хочешь ли спасти (даже) – не ополченцев в Красном Лимане или заживо сожжённых в Одессе, а хотя бы погибшего оператора-телевизионщика Анатолия Кляна? Согласись, человек очень достойный.
– Согласен, – сказал Перельман.