Страница 25 из 64
На другой день отец, отверзнув наконец свои уста, добавлял, но уже без прежнего учительства, скорее утомленно, по инерции: «Больше, друг мой, ты в музей не пойдешь, если не умеешь себя вести как подобает…»
Мама молчала и гладила сына по голове. Однако, как известно, через некоторое время объявили войну и музей вообще закрыли, так что слова отца (его запрет-прещение) стали в известной степени пророческими.
Часть 5. Параклит
В путешествие к Параклиту отправились весной, где-то в начале апреля. Зимой с Феофанией случилось еще несколько припадков болезни, и соседи по этажу, выходцы из боровских старообрядцев, переехавшие сюда год назад, спасаясь от разора и грабежей, посоветовали отвезти девочку на источники в пещеры Параклита.
На почте Вера, разумеется, не сказала, куда собирается, просто взяла отпуск за свой счет, притом что довольно долго упрашивала отпустить ее, а отпускать не хотели, мол, почты много идет, работать некому, но, в конце концов, с превеликим нежеланием подписали прошение. «Только на неделю, и чтобы в следующий понедельник – как штык!» – сказал чиновник, провожавший Веру до дверей конторы отделения связи – сургучного царства, где звонят телефоны, а за стеной стучат телеграфные машины.
Раньше было так: когда Вера уезжала на работу, с Феофанией оставался Немец. Сначала он боялся ее. Девочка по большей части молчала или разговаривала сама с собой вполголоса, на вопросы отвечала неохотно, постоянно нарушая тишину добровольного заточения однообразными сухими покашливаниями, к тому моменту она значительно похудела и плохо выглядела. Немцу казалось, что он видит перед собой закутанную в набивное одеяло женщину, волосы которой растрепаны, а пересохшие губы шепчут какие-то неведомые имена – имена осени и дождя, имена ветра и пара, имена ночи и дня, имена натужного дыхания легких.
Так и день проходил незаметно. С утра к Немцу приходили ученики. «Здравствуйте, Павел Карлович», – говорили они. Раньше Немец преподавал в островной школе, но школу закрыли по причине ремонта и затопления цокольного этажа грунтовыми водами, учеников перевели в здание бывшего ремесленного училища неподалеку от причала, и он был вынужден давать уроки немецкого языка на дому.
Учеников было двое: высокий худой мальчик по фамилии Лукин и плотный, бритый под полубокс гимназист Арефьев. Занятия тянулись до обеда. Павел Карлович рассаживал мальчиков за круглым столом, укрытым плотной шерстяной скатертью, видимо, перешитой из гигантского платка с кистями. Здесь же стояла маленькая походная чернильница и примкнутые к мельхиоровому лафету перья.
Надлежало спрягать глаголы «отвлекать» и «происходить». Лукин, тщательно разгладив тетрадочные листы, с сопением приступал к делу, Арефьев же, напротив, тупо чесал колючий рогатый затылок и, поочередно приподнимая ягодицы от табуретки, на которой сидел, нарочито тужился, чтобы пукнуть, что, кстати сказать, ему и удавалось без особого труда. Тогда Немец скорбно произносил, усматривая в этом некий ритуал: «Александр, выйдите в туалет, пожалуйста». Этого-то Арефьеву и было нужно, он вставал и, изображая тоску от предстоящих колик в темнице, выходил в коридор. Однако Павел Карлович слышал, как мальчик крался мимо шкафов и прочих архаических сооружений, специально не включая свет, затем приоткрывал дверь в соседнюю комнату, чтобы подсмотреть за Феофанией, набирал полный рот воды из-под крана, смешно таращил глаза, страшась захлебнуться, и наконец извергал потоки на пол и свою гимназическую форму. Девочка улыбалась и пряталась под одеяло.
Задание так и оставалось невыполненным.
Потом Павел Карлович провожал учеников до двери и говорил, что непременно сообщит родителям об их успеваемости. Арефьев садился на пол, обувался, мычал, скрывал следы разочарования, потом выходил на лестничную площадку и там раскланивался. Но Лукин еще долго топтался около вешалки, на улице было промозгло, и он изучал висевшую на деревянных лакированных плечиках офицерскую шинель с высоко подвернутыми валяными рукавами и войлочным, прошитым вручную воротником: «Тепло, должно быть!»
Приходилось ждать.
Приходилось восхищаться.
Мальчики пробирались в шахту черного хода и, устроившись у ребристых горячих колонн парового отопления, закуривали.
После обеда Немец выводил Феофанию во двор. Ему тоже прогулки были необходимы.
Сначала Феофания плакала и отказывалась гулять с неизвестным стариком, так ей казалось – «стариком», но со временем неожиданно покорно позволила себя кутать в платки и облачать в длинный тулупчик, сооруженный из старой, вывернутой наизнанку цигейковой кошницы для муки.
Сквозь стеклянный потолок светило прозрачное мраморное небо марта.
Павел Карлович и девочка выходили на улицу и медленно шли в сторону Шкиперских проток к Смоленскому кладбищу по уложенным каменщиками гранитным плитам мостовой. В полдень становилось достаточно тепло, и с крома к подолу устремлялись потоки талой воды, потому как грязный снег трещал и проваливался в блестящие на солнце решетки городского подземелья. Каналы, потоки, плесы, ручьи и местночтимые источники, именуемые «тучей», низины и высохшие со времен прошлогоднего паводка поймы, брошенные лавы и курящиеся горьким паром свалки старых чугунных колонок, что стояли когда-то на месте водоразборных скважин. Видно.
И уже вечером, перед тем как укладывать девочку спать, Вера спрашивала: «Где же вы сегодня гуляли?» – «У Ксении», – отвечала Феофания.
На станцию Параклит приехали затемно. Когда все вышли из вагонов, свет выключили, и мотовоз поволок состав в депо.
Дорога шла через лес.
Спустившись с платформы, женщины оказались под мостом, в продуваемом насквозь бетонном килике с обколотыми и закопченными горевшими здесь покрышками краями. Высокая железнодорожная насыпь прятала свет фонарей, гудела сложенными неподалеку кабинами путевых кранов и рельсоукладчиков, кадила цементными воронками, в которых, как правило, варили луковую шелуху для раскраски пасхальных яиц.
Летом отсюда до поселка было километров пять пешком мимо складов торфозавода и бывших ямских изб, теперь наполовину расселенных и заколоченных, а наполовину занятых приблудными цыганами. Густая лиловая трава медленно шевелилась под ногами, лениво перетекая из оврага в овраг, прячась в непроходимых проволочных зарослях орешника и замшелых пятнистых валунах Дышащего моря. В этой душной парной глубине-теснине трещащих цикад и гула шмелей слабый ветер с горовосходных холмов стекленел в небе.
В небе.
С обрыва вниз валились плешивые, выцветающие картоном пригорки, разбегались и, становясь в низине, в заросшей пойме реки незаметными, проваливались в зеркальной трещине воды.
С горы вниз катали и вагонетки с торфоразработок, их туда затаскивали по обычаю на Светлый Праздник. Ката ли – сезонные рабочие из поселка – разувались, оставляя ботинки и сапоги у подножия горы, ходили некоторое время по апрельской студеной грязи босиком, дабы привыкнуть, а затем с криками, смысл которых разобрать было невозможно (подбадривали, подзадоривали себя), впрягались в вагонетку и волокли ее наверх. Затащив же на размытый гребень горы и нагрузив ее, чисто символически опять же, по обычаю – крашеными пасхальными яйцами, сталкивали вниз. Катали бежали рядом, по крайней мере, старались это делать, скользили, размахивали руками, смеялись, загадывали желания, пытались ухватиться за ржавые, торчащие жабрами поручни, обжигались, страшились низины, до которой было еще очень далеко, а железные колеса только и набирали грохочущую скорость – «Весело, ой, весело мне!» – и все тут!
Вот все это пространство, обозримое с вышины насыпанных куч песка, мусора, гравия и земляных городищ, которое заполнял гул далеких громовых раскатов, или это гремели-чревовещали желтые поля-ванны с кряжистыми ветлами, увешанными римскими крестами и фибулами, цатами и венцами, империей и бармами, или это сыпался, барабаня по крыше, жемчуг для глаз, для стеклянных глаз, для глазниц их – говорю: для серебряных спиц дождя.