Страница 4 из 28
Одр.
Журнальный столик на трех ножках, четвертая закатилась под него, а на темной лакированной поверхности паспорт Антонины Васильевны, справка о смерти и полицейский протокол.
Раздвижной стол посреди комнаты, без скатерти, с такой же темной блестящей поверхностью.
Он взял паспорт, положил в него справку и протокол, шагнул к дивану и откинул простыню. В белом платке, неумелыми руками большим узлом завязанном под подбородком, в ситцевой ночной рубашке с голубенькими цветочками, с плотно закрытыми глазами, ввалившимися желтыми щеками и запавшим ртом, она присела на краешек стула за стол (там было два стула с неудобными прямыми спинками, один в торце, а другой сбоку, на этот) и принялась отвечать кому-то, а кому – она еще не должна была знать, известно ли ей, что с ней случилось? Да, виновато шепнула она. Я умерла. Кажется. Но, может быть, это сон такой у меня случился глубокий? Вы проверьте. Можно скальпелем, он в тумбочке, на верхней полке, там скальпель, ножницы, колбочка со спиртом и вата. Взять ватку, смочить спиртом, протереть руку возле плеча, куда делают укол, и там надрезать. Я почувствую и проснусь. Не ошибитесь, я вас очень прошу. Как я буду под землей, когда проснусь? Я мертва? Это правда? Но ведь много случаев, я читала, и на работе рассказывали, одну женщину положили в гроб, опустили в могилу и стали закапывать, но, слава Богу, могильщик услышал, что она кричит. И еще был случай, я читала, в морге мужчина… Я мертва? Но вот на иконе, вы взгляните, Христос держит на руках душу Своей мамы, она, то есть душа, спелената, как ребеночек, о чем я всегда мечтала, но так сложилось, поймите меня, этот человек не мог оставить семью, там дети, двое детей, жена болела, он исключительно порядочный человек и сказал мне очень честно, сразу, Тоня, он сказал, я не могу оставить семью, я его любила и хотела ребеночка, но, знаете ли, я виновата, должно быть, я подумала, как я буду одна, никого больше я не смогла полюбить, и не полюбила никого, и долго я жалела, что не решилась на одинокое материнство, хотя у нас много матерей-одиночек, это плохо, конечно, без отца, но если бы я как следует подумала и преодолела все страхи, и еще он как в высшей степени порядочный человек не оставил бы меня совсем и ребеночка, он бы непременно помогал, но я даже не знаю, как сказать, ему было бы очень трудно, потому что он не русский и не из России, он немец из ГДР, и я думала, сколько препятствий, он вряд ли бы смог нас навещать, и что бы я делала одна? так если Христос держит ее душу, а это изображено очень много лет назад, и с тех пор никто не опроверг, то, значит, она, то есть душа, отлетела, и, значит, Его мама умерла, не понимаю, почему на это своевременно не обратили внимания, а говорят, она лишь уснула очень глубоким сном, но спящий человек не расстается со своей душой, ведь это было бы ужасно, когда ты уснешь, и душа твоя улетает от тебя, никто бы не спал от страха, так я, может быть, еще не рассталась с моей душой, и тогда я всего лишь сплю, вот вы о чем хорошенько подумайте и все проверьте. Я мертва? Не может быть. И это все?!
Была ли справедлива к ней жизнь?
Странный вопрос. Будто сама жизнь не чревата несправедливостью; а если со всей откровенностью, то не является ли она сама по себе ужасающей несправедливостью хотя бы потому, что завершается смертью.
Марк прикрыл лицо Антонины Васильевны и, тихо ступая, вышел из комнаты. Евгений Михайлович Никитин, единоутробный ее брат, сидел на кухне, за столом, со склоненной на грудь головой. Похоже было, он спал. В бутылке перед ним оставалось чуть на дне; и только сейчас Марк заметил под столом бутылку такой же «Хортицы», но опорожненную. Он осторожно покашлял. Кхе-кхе. Евгений Михайлович тотчас вскинул голову и взглянул на него безумными красными глазами. Ну, спросил он хриплым голосом, как она там? Но сразу же сморщился и махнул рукой. Чушь какая. Вчера была жива, а сегодня ее нет. Злобная чушь. Выдумка злобная. Я – выдумка, она – выдумка, и ты тоже, не надейся. Никитин коснулся нательного крестика. Он злобный шутник, я давно подозревал. С ней все хорошо, сказал Марк. Трясущейся рукой Евгений Михайлович взял бутылку и горлышком вниз довольно долго держал над рюмкой, пока из нее не упала последняя капля. Что ты несешь. Ты не поп и не в церкви. Не может там быть хорошо. И ты не втягивай меня… в пустые разговоры о пустом. Там пусто, там ничего, понимаешь? Никак. Он выпил и только с третьего раза попал вилкой в кружок колбасы, но не донес до рта, а с гримасой отвращения вернул на тарелку Глаза сейчас закрою, и все исчезнет. Евгений Михайлович действительно зажмурил глаза и для верности прикрыл их ладонью. Темнота, сообщил он. Ничего нет. Колбасы. Тебя нет. Я упразднил все. Неужели надо было создать Тоню только затем, чтобы ее уничтожить?! Ей хорошо, повторил Марк. Он стоял на пороге кухни с паспортом Антонины Васильевны и справкой о ее смерти. Ей лучше, чем здесь. Евгений Михайлович опустил руку, открыл глаза и с ненавистью взглянул на Марка. «Как ты смеешь мне лгать?! – бешено крикнул он, попытался встать, однако ноги уже не держали его, и он рухнул на стул. – Я тебя… Да ты кто?! Зачем?! Иди, откуда пришел. Иди, иди… – Тут в голову Никитину пришла ужасно понравившаяся ему мысль, и, смеясь хриплым смехом, он сообщил о ней Марку. – А знаешь… нет, ты представь! Вот сей момент… сию же минуту я беру трубку… вот, – неверной рукой он снял трубку, – и говорю… – он прижал трубку к уху. – Знаешь, что говорю? А мне и на хер не нужна ваша “Вечность”… и ваш этот… уполномоченный гробовщик! Он издевается, этот ваш Марк… как там… Лоллиевич… у него имя… от-вра-ти-тель-но-е, – по слогам, четко произнес Евгений Михайлович. – Не по душе… оно… мне. Обращусь в “Ритуал”. Пришлите, но не врага… утешителя мне пришлите. Утешить меня. И Тоню… – Он коротко прорыдал. – Она мне всегда… все мне… детям моим… а я… Я ее смерть проспал! – с отчаянием вымолвил он и, взявшись за голову, принялся качаться из стороны в сторону. – Я ей попить дал… она попросила… сок апельсиновый, она любит… и лег. Я рядом, на матрасе… Тоня, я ей сказал, ты меня позови… И уснул, негодяй я, сволочь, мерзавец! И не услышал. Заснул, она живая, а проснулся – мертвая. Тихо умерла. Жила тихо и…» Он извлек из кармана брюк платок, долго вытирал глаза, сморкался и горько жаловался на судьбу, отнявшую у него бесценного человека. «Но она же дура была! – вдруг повернулся он к Марку. – Абсолютно! Все признаки, что рак. Худела ужасно. Таяла! Тоня, ты худеешь. Отвечала, я пощусь. – Евгений Михайлович презрительно захохотал. – У тебя вся жизнь пост! Дура! Ослица! Мне хоть не ври! Что ты сделала, бедная моя, – сказал он с тоской, замолчал, но ненадолго. – Сколько, – отрывисто спросил Никитин, – сколько сейчас?» «Половина восьмого. Евгений Михайлович, нам надо…»
«Давай, – кивнул Евгений Михайлович, – выкладывай…» Марк вдохнул и выдохнул. «Сначала. Хороним или кремируем?» «А ты… ты как об этом думаешь?» «Антонина Васильевна, – сказал Марк, – выбрала бы погребение». «Да?» «Да», – твердо промолвил Марк.
В десять пятнадцать по совершении приготовлений, без которых Антонина Васильевна не смогла бы отправиться в последнее странствие, а именно: после довольно долгих убеждений и неоспоримых доказательств заставив Евгения Михайловича вспомнить, куда он положил удостоверение собственника могилы, в которой семнадцать лет покоится его и Антонины Васильевны мама, а извлечено оно было из ящика письменного стола, отчего-то запертого на ключ, так что супруге Никитина Людмиле Даниловне, пришлось прибегнуть к взлому и обнаружить требуемое удостоверение в синей папке с тесемочкам, хранившей метрики, свидетельство о браке, дипломы, квитанцию банка «Чара» на принятые от Никитина Е. М. пять тысяч долларов и квитанцию банка «Пересвет» о возвращении в порядке возмещения пяти тысяч долларов шести тысяч рублей, что, конечно же, было грабежом средь бела дня, – извлечено и весьма скоро доставлено самой Людмилой Даниловной, оказавшейся милой, слегка располневшей женщиной, одетой по случаю кончины золовки (надеемся, мы не ошиблись и нашли в русском языке точное слово, обозначающее степень родственных отношений Людмилы Даниловны и Антонины Васильевны, Царство ей Небесное) во все черное, даже туфли и те были у нее черного цвета, и вместе с ней, поскольку прока от Евгения Михайловича было ни на грош, Марк выбрал погребальный наряд для покойной: розовую шелковую с отложным воротником кофточку, не новую, но вполне приличную, белые носки, хотя были и колготки, однако Людмила Даниловна сквозь слезы заметила, какие колготки в такую жару, серую юбку с матерчатым черным пояском, жакет на две пуговицы, темно-серый, почти новые бежевые туфли и платок, само собой, не тот, белый, каким сейчас повязана она, а темно-синий, с черными полосами, строгий и как нельзя более соответствующий прискорбному событию, затем Людмила Даниловна перелистала предложенный Марком альбом с фотографиями гробов всех видов и цен и разумно выбрала пусть не очень дорогой, но вполне достойный, тогда как Евгений Михайлович, услышав слово «гроб», громко зарыдал и велел приготовить домовину и ему, поскольку жить далее он не в силах, и, кроме того, в другом альбоме указала подушечку, покрывало и венок, непременно из живых цветов, хотя о вашу цену легко обжечься, но Тоня искусственные не жаловала, и ленту на венке с надписью: «Любимой Тоне от семьи брата», на что Евгений Михайлович потребовал присовокупить к слову «брат» слово «единоутробный», и стоило немалых трудов его отговорить; затем Людмила Даниловна прикинула, кто придет на отпевание, так как она, Тоня наша, не церковная, но верующая, ее один архимандрит заметил в Лавре, только представить, там сотни человек, толпа, а он ее приметил, подарил крестик и сказал, что ты в миру маешься, иди в монастырь, Тоня подумала и не решилась, там, в монастыре, нужно… как это… вы правы, отсечь свою волю, а Тоня у нас, что уж тут, это вовсе не плохо, а так, черта характера, она упряма иногда была до ужаса, как мы ее, Женя и я, уговаривали показаться доктору, а она ни в какую, пока Женя на нее не закричал совершенно жутко, я думала, с ним инсульт случится, он так покраснел, правильно тебя мама называла валаамовой ослицей, она пошла, но уже поздно, и операция поздно, и химия эта страшная поздно, Тарасовы придут, родственники, Тоня и Женя с Костей покойным были двоюродные, их четверо, из университета Зина непременно и еще сотрудники с кафедры, Тамара Павловна с сыном, соседи, мы с Женей, наши дети, человек пятнадцать, не меньше, поэтому автобус, сколько это стоит? Боже мой, и везде, и всюду деньги, как это неприятно. Рождается человек, он еще кроха со слипшимися на голове волосиками, заморыш, курчонок за рубль двадцать, а на него уже прорва денег: и колясочка, и пеленки, и кофточки, и штанишки, и подгузники, детское питание для прикормки, крохотный, а затраты ой-ой; а помирает, хорошо, если он при жизни сообразил, что умрет, и отложил деньги, тогда для родных меньше забот, но Тоне и откладывать было не из чего, что там она получала, ассистент кафедры, мы сами ее проводим, и поминки, и девять дней, и сорок – мы все-все сделаем, чтобы ей было спокойно. Как они там говорят: душа ее… Не помните? «Душа ее, – с болезненной улыбкой произнес Марк, – во благих водворится…» «Ах, Боже мой! – вымолвила Людмила Даниловна, и новые слезы легко вылились у нее из глаз и покатились по полным щекам. – Тонечка милая… Конечно, во благих! Будет так несправедливо, если ее куда-нибудь в другое место. Кто достоин, то это именно она, Тоня наша». «Ей там хорошо будет, – опустив голову и разглядывая свои черные тускло-блестящие туфли, сказал Марк. – Я знаю». «Вы знаете? – Слезы высохли, и Людмила Даниловна взглянула на него с изумлением. – Откуда? Ну да, – понимающе кивнула она. – У вас такая работа. Хотя, собственно…» На ее лбу обозначились морщины. «Не в этом дело», – Марк поднял голову и долгим взглядом окинул ее. Верная спутница и примерная мать, добрая, несколько вздорная, заботливая, с крохотным, почти младенческим разумом, чувствительная, чувственная, стыдливая, отзывчивая, преданная, мечтательная, практичная, невыносимая. Бухгалтер, делопроизводитель, туроператор, инженер, врач, учитель начальной школы, лаборант, домашняя хозяйка. Никогда не поймет. Никто не поймет. Папа слышать не хочет. Оля боится. Он урод. «Я урод», – подумал Марк…Итак, в десять пятнадцать, завершив необходимые приготовления и, кроме того, дождавшись перевозки и попросив Людмилу Даниловну удалиться на кухню, где страдал от потери сестры и тоскливого желания еще хотя бы ста пятидесяти, а лучше двухсот пятидесяти граммов ее супруг в мятой белой рубашке, в которой он провел минувшую ночь, и проследив, чтобы два небритых мужика не обращались с телом Антонины Васильевны как с бревном, хотя, если отвлеченно и с позиций твердолобого материализма (тотчас рисовался обладатель большого выпуклого лба, под ним глаза с прищуром, бородка и язвительный рот, из которого, как шершни, вылетают слова: «Заигрываете с боженькой, батенька!»), наше мертвое тело ничем не отличается от бревна, что, может быть, и справедливо, но все же кому приятно, если его, пусть и бездыханного, чужие грубые руки засунут в черный мешок и волоком поволокут к двери, затем на лестницу и хорошо бы в лифт, а не таким же манером вниз, не обращая внимания на леденящий душу стук, с каким отсчитывает ступеньки голова, – покончив с этим, Марк сел в машину и сразу взмок в ее жаркой духоте. Он сбросил пиджак, ослабил узел галстука и расстегнул воротник рубашки. Пытка. Все пытка. Жить – пытка. Умирать – пытка. Если бы человеку дано было во всех подробностях увидеть собственную кончину, он немедленно отыскал бы в хозяйстве веревку, крепко-накрепко привязал бы ее к крючку для люстры, влез головой в петлю и откинул бы стул с последней мыслью, что лучше покончить сейчас самому, чем ждать, когда тебя придушит смерть.