Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 46

Узнала даже, какие частушки пели тогда:

Ганс писал письмо домой,

Не закончил строчку.

Снайпер наш своей рукой

В ней поставил точку.

А в январе 1943 года пограничники прочли на политминуте стихи поэта Щипачева:

Скрежещут танки, свищут пули.

Мы бьемся в яростном бою.

И знамя пыльное в июле

Светлеет от январских вьюг.

Впоследствии Степан Петрович Щипачев рекомендовал меня в Литературный институт. Этому суждено было произойти через четыре года…

Весной сорок третьего Алексей Сергеевич Обухов получил новое назначение, в 38-й погранполк. Уезжать ему не хотелось. Сослуживцы отпускали его тоже с неохотой. Командир полка Тишаев собрал всех офицеров и произнес взволнованную речь:

— Мы были не так уж долго вместе, но это время равняется многим годам мирной жизни. Обухов — комиссар ленинского типа, собранный, внимательный к людям. Мы его любим и уважаем.

Они обнялись и расцеловались. От солдат уезжающему преподнесли сувенир-самоделку.

Я знаю все это со слов генерала Евгения Дмитриевича Соловьева. Обухов запечатлелся в его памяти как образец комиссара.

— Все было тепло и взволновано на нашем прощальном вечере, — сказал Соловьев. — И уезжал-то он недалеко: тот же фронт. Но с боевыми товарищами расставался, и больше нам встретиться не довелось. Хотя в полку долго еще следили по газетам, чем его наградили, где выступал. А когда появилось твое письмо в «Большевике-чекисте», все взволнованно гадали: его ли это семья нашлась?..

Последние выстрелы… Для меня они раздались двенадцатого октября 1944 года на побитом ранними заморозками картофельном поле. Занимался облачный рассвет, вдалеке била советская артиллерия, и снаряды со звоном раскалывали над головами воздух, будто громыхал тонкий железный лист.

Отношения местных обывателей к нам изменились уже после Сталинграда. Они притихли в ожидании громового удара: кто же сильнее? Если падет Сталинград, то превосходство немецких сил очевидно, а если не падет?.. Немцы не скрывали, что под Сталинградом их лучшие силы, там непобедимый Паулюс, «генерал Вперед». Газеты писали: осталось десять кварталов, пять, два. И вдруг фашистская газета вышла без всякого упоминания о Сталинградском фронте. На следующий день тоже. Как будто не было на свете такого города, не было в нем оставшихся двух кварталов. Литовцы осторожно посмеивались: какой самый большой город в мире? Сталинград. Два месяца идут и все не пройдут. Однажды мать вернулась в лагерь возбужденная, с блестящими глазами. Ей встретился аптекарь. Еще неделю назад он важно твердил: «Немцы должны взять Сталинград. Для престижа». А теперь растерянно развел руками: «Так что же? Катастрофа?!» Впервые прозвучало это сладкое для нас слово.

Все три года мы жили одной мыслью. Встречаясь, спешили спросить друг друга: «Что нового?» И если новостей не было, впадали в уныние. Радио ходили слушать за десять — двадцать километров, на глухие хутора, где некому доносить. Но хуторяне неохотно подпускали к приемникам; нужно было приложить много усилий, чтобы войти к ним в доверие. Каждый уход сопровождали напутствия; возвращения ожидали с лихорадочным нетерпением. Настало время побед. Москва салютовала, а мы со слезами радости считали освобожденные города. Сначала хватало пальцев. Потом перечень уже начал путаться: Брянск, Орел, Курск, Белгород, Великие Луки, Харьков, Сумы… Должно быть всего сорок, а тут только тридцать девять. Кто-нибудь подскажет: «Умань! Умань забыли!» Все вздыхают с облегчением. Конечно, Умань. Эх, дорогая Умань, нам бы туда, на твои улицы…

Освобождение! Единственное пламенное желание. Прошел месяц войны, а мы ждали — вот-вот скоро! Год прошел, и с той же верой, с той же горячностью: придут, спасут! Три года протекло — уверенность только возрастала. Незаметная прежде, как воздух, Родина была и необходима, как воздух.

По праздникам в бараке вполголоса пели советские песни. Мне говорили: «Прочти». Я доставала растрепанную школьную тетрадку, спасенную от обысков, где вместо многих слов стояли многоточия. Как тяжко было писать и останавливать строки!.. Одно стихотворение женщины никогда не могли слушать без слез. (Да и через столько лет Елена Ивановна Непогодьева написала: «Читаю и опять волнуюсь, опять плачу»). В нем говорилось о поезде, который повезет нас из плена.

В вагонах спят. Им снится избавленье.

Свистит свисток, смолкает вдалеке,

А я, смеясь, читаю объявленья —

И все они на русском языке!

Темные леса бегут за окнами, звезд касаются горные хребты, зацветает степь, мигает огнями дальний город… И так желанна, упоительна была эта картина в неумелых стихах, что Леля Непогодьева прикрывает руками глаза, Катя Щербакова вытирает мокрые щеки, а Анечка Клейменова смотрит на зыбкий светильник — мохнатые тени бегут от него по рваной тетрадке — так восторженно, будто это не малый огонек, а целое солнце.

Это писалось летом 1942 года. До освобождения еще два года с лишним.

…Снежный ветер вдруг врывался в слякоть прибалтийской зимы. Литовцы ежились: «шалта, шалта» (холодно)! А мы жадно спешили надышаться колючим морозным воздухом. Гулял этот ветер по Московской, по Смоленской, по Витебской областям; взвивал советские флаги. В его свисте слышалась русская речь; фронт медленно, неотвратимо приближался.

Охранников железнодорожного моста, немцев из фольксштурма называли «платочная армия»: поверх пилоток они повязывали бабьи платки. Напяливали на себя по две-три шинельки и тряслись на ветру, уныло постукивая деревянными подошвами специальных «зимних» сапог. Тайком от офицеров рассказывали друг другу чудеса: по такому морозу русские кидаются в атаку, разорвав на груди рубахи; пули их не берут. Говорили о заколдованных лесах: обыщут — нет никого. Только лягут — бах! бах! — ни один не встал. Русиш партизан!

По мосту тянулись бесконечные эшелоны. На восток с солдатами и прессованной соломой для окопов. Обратно — открытые платформы, груженные черно-желтыми крыльями сбитых самолетов, телячьи вагоны с трупами замерзших. Часовые пугливыми взглядами провожали зловещие составы.

Но и наша жизнь колебалась, как былинка на ветру. Тысяча возможностей потерять ее и почти ни одной сохранить.

Мы зависели от алчности полицаев и от прихоти любого проезжего гестаповца. Хотя захолустный Науместис — куда нас перевезли из Таураге в январе 1942 года на крестьянских санях, — стоял словно бы в стороне от большого мира, но и сюда все явственней долетал грозный гул сражений.

Переезд этот в тридцатиградусный мороз был ужасен. Почти никто не имел теплой одежды; не было даже одеял, чтобы завернуть маленьких. Женщины бегали к бургомистру, к начальнику уезда и даже к немецкому коменданту. Комендант их не принял. Женщины плакали.

— Ведь замерзнут ребята, умрут по дороге! — отчаянно говорили они. Пьяный полицейский отвечал:

— Умрут? За ноги да в снег!

У моего маленького брата было воспаление легких. Он задыхался, хрипел, лобик его горел, как раскаленная печка. Матери с неимоверными трудностями удалось привести доктора, и с его справкой она бросилась просить об отсрочке выезда. У исправника оперлась иззябшими руками о кончик стола.

— Вы еще ноги на стол положите! — заорал держиморда. — В расход, в расход всех! Какие там еще больные мальчики!

Мать в отчаянии бежала по городу. Где защита? Куда деваться? А на ветру трещали, как питерские пушки, черно-кровавые флаги… Ей встретилась местная жительница Лида Компан, муж которой был арестован. В нищете родила она пятого ребенка. Вот она-то и сняла рваное одеяло, покрывавшее кровать, отдала. Поистине, не видать мне больше никогда более дорогого подарка! Одеяло спасло жизнь брата. Мы все-таки довезли его живым, хотя он еще два месяца не мог поправиться.