Страница 9 из 18
Лёнька охотно подчинялся его бесцеремонным объятиям. А ведь как он кинул тогда матери от порога: «До свиданья. Буду звонить», — и все, будто отрезал. Он умел быть безжалостным, мой Лёнька. Но, оказывается, мог становиться и покорным: прямо шелковый барашек с детского коврика! «Спокойной ночи, барашек!» — говорила я ему, засыпая, когда была совсем маленькой. И он мне отвечал уже из сна: «Беээ!»
Я тряхнула головой.
Старшина между тем распоряжался нами вовсю.
— Помещу я вас у Василины. Обедать пойдете на заставу: старший лейтенант в курсе. Эй, Василе! — зычно позвал у окошка.
Рама скрипнула, и распаренное лицо дородной женщины выглянуло, будто красная луна над лесом.
— Чего тебе?
— Сын капитана приехал. Юрия Ивановича. Возьми на квартиру.
Женщина ахнула, сморщилась, и слезы в три ручья хлынули по не успевшим остыть щекам.
— Биг мий, биг мий!.. — запричитала она.
— Что же ты так хлопца встречаешь? — сказал смутившийся старшина. — Чай, он на родину приехал!
Василина поспешно отерла слезы, виновато улыбнулась и исчезла в оконном проеме.
Спустя минуту между нею и старшиной возникла громкоголосая перебранка. Правда, уже во внутреннем дворике — таком тесном, что и нам четверым, казалось, едва хватало места, а между тем земля там была обильно посыпана овечьими кизяками, высохшими коровьими лепешками, и густой запах добротного скотного двора витал в воздухе.
Василина требовала, чтоб мы ели и пили только у нее, а старшина тянул к себе на заставу.
Мы покорно ждали, пока решится наша участь, и все-таки пошли на заставу.
11
Застава в горах — мир совершенно отдельный от всего оставшегося внизу человечества. Не только люди чувствуют себя единой семьей, но и дикие звери, гнездящиеся поблизости птицы — все невольно очеловечивается и входит в орбиту особого, почти родственного внимания робинзонов в зеленых фуражках.
Я поняла это довольно скоро и не чувствовала себя чужой. Никто на нас не глазел и не изумлялся нашему присутствию на заставе. На мои вопросы, самые нелепые, пограничники отвечали тактично.
Увидев на дверях спальни надпись: «Тише, твой товарищ спит», я было засмеялась:
— Но ведь уже утро!
— Они вернулись из наряда, — ответили мне.
Саша Олень — это был он — приоткрыл дверь, и из темноты послышалось мерное, согласное дыхание нескольких здоровых носоглоток. А я просто не знала еще, что такое наряд.
У пограничных ребят взгляд прямой и неназойливый. Они тонко' подмечают смешные стороны в человеке: его неумелость или напыщенность. Но охотно и дружелюбно отзываются на всякое открытое слово.
Наверно, им было бы интересно порасспросить нас о том огромном мире, от которого они были уже два года оторваны. Но получалось наоборот: расспрашивали мы, а они отвечали.
Начальник заставы, старший лейтенант, не достигший еще тридцати лет, широколобый и поэтому слегка похожий на насупленного бычка — так он наклонял короткую шею и, казалось, готов был ринуться в бой, — принял нас без излишних церемоний, одновременно по-деловому и запросто. Он был все время занят; помощник его куда-то отлучился с заставы — куда, он нам, конечно, не объяснял, — и вся лавина мелких дел, звонков, распоряжений обрушивалась на него одного. Тем более, что старшину Брусянкова он постарался высвободить на этот день.
Он сразу провел нас в красный уголок — комнату большую и светлую, уже никак не напоминавшую казарму. В каморке начальника заставы стояли довоенного образца табуреты, и стол был застлан сукном, и маленький сейф крашен темно-зеленой казенной краской, а в красном уголке — пластиковые гнутые креслица, и от ветра взлетали к потолку яркие ситцевые шторы.
Старший лейтенант пододвинул к нам альбом с историей заставы и, стоя, заглядывал через плечо. Там были снимки солдат в маскировочных халатах, с собаками и без собак, на лыжах, в летнем обмундировании, общий вид заставы и, наконец, фотография Лёниного отца в траурной рамке.
На этой странице мы остановились и дальше перелистывать не стали.
У Лёниного отца губы были сжаты, щеки худые, брови темные и прямые, но черты таили усмешку. Она пробивалась в выражении глаз: он разглядывал нас, может быть, еще пытливее, чем мы его. Ведь он уже ничего не смог бы изменить, даже если б очень захотел, если б что-то ему активно не понравилось в нас. Так же как и ни одного слова одобрения не могло сорваться с его губ.
Он только смотрел в упор, вложив в силу своего взгляда всю радость и тревогу от запоздалой встречи с сыном.
Я очнулась от Лёниного голоса.
— Здесь написано, — сказал он, — что отец погиб в результате несчастного случая. Разве это была не перестрелка на границе? В него не стреляли?
— Нет, — ответил старший лейтенант. — Лошадь капитана испугалась встречной машины, прыгнула в сторону и сорвалась с откоса. И скатились-то они всего несколько метров, но ведь горы, камень…
Мне показалось, что Лёнька по-мальчишески уязвлен такими обыденными обстоятельствами. У всех у нас с детства складывается особое, романтическое представление о заставе, где обязательны поимки, погони и разоблачения. И уж, разумеется, пограничные лошади не могут пугаться встречных машин!
— Это ехали туристы, новички в горах, — объяснял старший лейтенант даже с некоторой строгостью, потому что в глубине души он, наверно, обиделся, тоже по-молодому, за заставу и за своего предшественника. — Крутой поворот, включили сразу полный свет, это не по правилам. И сами так перетрусили, что даже из машины не вышли: сидели и сигналили вовсю, пока с заставы не прибежали… Так, старшина? — адресовался он к вошедшему Бруснякову.
Тот коротко ответил:
— Так, товарищ старший лейтенант.
Вид у старшины был торжественный.
— Разрешите обратиться? — спросил он по всей форме у начальника заставы.
Тот мгновенно переменил тон беседы на собранный, особый, командирский, когда человек готов выслушать донесение и отдать приказ.
В будничной городской жизни мне не приходилось видеть столь внезапных перемен, и я ждала, несколько оробев, что же будет дальше.
— Разрешите вручить личную вещь капитана его сыну?
— Разрешаю.
Потом я узнала, что после смерти Лёниного отца его вдове, которая уже год жила в Москве, отослали бинокль капитана и спросили, как поступить с одеждой и книгами покойного. Лёнина мать отказалась принять эти вещи. На похороны она тоже не приехала: у нее шел экзамен.
Так в кладовой заставы год за годом лежала на особом месте пограничная фуражка. Все знали, чья она. Приезжали новобранцы и как должное принимали эту тщательно охраняемую от моли и затхлости память об ушедшем командире.
Лёня взял в руки фуражку и держал ее перед собою несколько секунд. Другое время, время его отца, возвращалось к нему через четырнадцать лет.
«Как же долго ты шло, эхо!» — подумала я.
Начальник заставы сказал:
— Извините.
И вышел.
Я почему-то тоже не могла смотреть сейчас на Лёню. Двери на заставе не скрипели; он даже не обернулся мне вслед.
Я прошла мимо дневального, спустилась с крыльца и села смирно на лавочку.
Над горами шли тучи, пахло снегом. Я размышляла о том, что Лёнин отец, командир заставы, помногу раз в день видел эти горы, дышал снежным запахом и едва ли задумывался о далеких временах, когда взрослый сын будет держать в руках его фуражку.
У меня сжалось сердце перед будущим: а каким окажется наш собственный сын, когда ему исполнится восемнадцать лет? Станет ли он любить нас с Лёней? И где будем мы сами к тому времени?
Туча закрыла всю гору, словно заслонила будущее. Жизнь течет не прерываясь: в одну секунду я способна вспомнить себя всю. И ту маленькую девочку, которая сидела на корточках перед папиным плакатом, с радостным изумлением следя за тем, как колдовски вспыхивают зеленые буквы, если их обвести красной чертой, будто осветить изнутри фонарем! И совсем уже подросшую, когда я проснулась однажды среди ночи от острого горя: мне снился глубокий снег, на котором я стою босая, а тот, кого я, оказывается, успела полюбить в своем сновидении, уходил от меня прочь. Я видела его узкую, еще мальчишескую спину, такую непреклонную в своей решимости! И как он загребал снег левым башмаком. И весь город, молчаливый, составленный из разноцветных невысоких домов, — как передать словами яркость моих тогдашних чувств и неповторимость потери?!