Страница 1 из 12
Адреса и даты. Наталия Рязанцева
I. Тысяча мелочей
Я точно помню день, когда мы познакомились с Мерабом. 1973 год. Весна, 23 апреля. В гостях у Саши Пятигорского, на улице Дыбенко, в маленькой квартирке на первом этаже. Мы с мужем — Ильей Авербахом — жили тогда в Ленинграде, но часто приезжали в Москву, «по делам или так погулять». Жили у моих родителей в Ростовском переулке, и было у нас в Москве много-много друзей и просто знакомых, но главной — для Ильи — была встреча с Пятигорским. А у них на Дыбенко не было телефона. Саша с новой женой Элей недавно переселились в чудом подвернувшуюся квартирку на краю света, и к ним хлынули гости. Саша срочно варил «бурятский суп», а мы делали вид, что вкуснее ничего не бывает. Сашу знали все — пол-Москвы плюс ближнее и дальнее зарубежье, о чем вы можете прочесть в книгах Александра Моисеевича Пятигорского, которого уже нет в живых.
А тогда… мы бросали открытку, что будем в Москве тогда-то, Саша звонил откуда-то, что ждет нас вечером тогда-то, и будут еще гости, и в тот апрельский день я почему-то предчувствовала, что будет, наконец, тот самый, неуловимый и загадочный Мераб, о котором Саша говорил много и охотно, даже влюбленно. При каждой встрече разговор перескакивал на неведомого нам грузина (фамилию не запомнить) — «А вот Мераб считает…». Саша всегда расхваливал своих друзей. Уже подумывая об отъезде, хотел всех со всеми познакомить, но это было что-то другое, особенное: «Мераб ненавидит, когда опаздывают, ох мне сейчас достанется…». Саша всегда опаздывал, а они тогда задумали общую книжку — «Три беседы о метатеории сознания», и Мераб ждал его в редакции, чтобы работать. «А разве у нас есть философия? И бывают даже философы?» — спросил как-то Илья у Пятигорского. «Ты не поверишь, но один точно есть — это Мераб Мамардашвили, прирожденный философ, от Бога. Работал в Праге, а теперь в журнале „Вопросы философии“, доктор философских наук, зам. главного», — и Саша так убедительно похохатывал, что мы поверили в такой парадокс. Все бывает в этой безумной стране, чего не может быть никогда. Про эту страну замечу к слову: она уже кончалась, из нее можно было уехать насовсем, хотя бы в Израиль, на наших московских и питерских кухнях «надоело говорить и спорить» и слушать Галича. Кто нацелился уезжать — спешно учили языки, искали международные связи, кто оставался — купили «Жигули», и запретные темы сменились на актуальные — где достать резину? В питерском ресторане «Крыша» в полночь играли фрейлахс, все пускались в пляс, иные — со слезами на глазах, а дирижер объявлял: «До свидания, товарищи евреи!» Свиданий не предвиделось. Истерика нарастала. И в наших судьбах тоже. Остро предвиделись перемены и вскоре стали сбываться.
Странно, что я не помню, кто был тогда у Саши и Эли, несколько гостей, но видела я и слышала одного Мераба. И себя помню, даже как была одета. В неудобное, в новенькое. Мы приехали из Союза кинематографии и рассказывали, что Союз наш поменял облик, там роскошные двери, красивые таблички, ковры, секретарши и тишина, серьезная госорганизация, хороший хозяин, разумеется, из «органов». И везде — «они» — отставные чекисты, куда их еще девать? Мы отдали дань типичной застольной беседе тех времен — про прослушивание телефонов, про «первые отделы», в общем, про «бойцов невидимого фронта», и по каким приметам их узнавать. Мераб сидел неудобно, не помещался на маленьком диване, говорил мало и неохотно, со всей любезностью «иностранного гостя» похваливал закуски и действительно выглядел иностранным гостем. Отшучивался на серьезные вопросы какой-то любознательной дамы, а когда вдруг сказал целый монолог с «полным ртом дикции» — совсем мне не понравился. Нет, не легкий грузинский акцент, это было привлекательно, но — интонации, повышение к концу фразы, какое-то вкрадчивое, даже кокетливое, совершенно французское. Что Мераб хорошо знает французский и итальянский, бывал в этих странах и на досуге общается с иностранцами на их языках — мы уже слышали от Пятигорского, но у меня было предубеждение против французской речи вообще; насколько завораживали их песни и кино «новой волны», настолько смешно было в мужских устах слышать эти женственные хвостики фраз. То ли «французик из Бордо» застрял из школьной программы, то ли режиссер Сергей Юткевич, щеголявший французскими словечками, — тайна предков, откуда в нас берется эта «индивидуальная непереносимость», но к концу той напряженной вечеринки я поняла, что «грузин европейского разлива» мне не понравился. То есть «грузинство» в нем — понравилось, а «европейство» — нет. Мы возвращались домой в одном такси. Илья и Мераб сидели сзади, а я рядом с шофером, и между нами барахтался щенок, совсем маленький, испуганный, писклявый. Шофер подобрал его где-то и вез домой. Я взяла его на колени, и он притих. Мужчины беседовали о чем-то важном, а я даже не прислушивалась. Шофер опасался, что щенок на меня пописает, и выдал какую-то тряпку. Щенок так и сделал в конце концов, слегка обрызгал мое новое пальто. Была весенняя светлая ночь, и было беспричинно весело, как в юности, как будто бы что-то хорошее произошло. Нет, он мне не понравился, но я в него влюбилась.
Это я позже пойму. А дату — 23 апреля — запомнила потому, что в кармане нового пальто лежали квитанции из ателье, из особого «совминовского» ателье, где лучший мастер из лучшего матерьяла сшил мне точно по картинке это дорогое модное пальто, про которое мой муж Илья в тот же вечер сказал: «Все равно в нем есть какая-то советская тупость, не шей там больше». Я и не шила, ни до ни после, а пальто это несносимое перемещалось со мной еще лет двадцать, из шкафа в шкаф, по разным адресам: Ростовская набережная, Подрезова улица в Ленинграде, Неопалимовский переулок, Кировский (теперь Каменноостровский) проспект, Звездный бульвар. Побывало оно и в Тбилиси, и в разных республиках, нелюбимое, но «знаковое», говорящее пальто с документом от 23 апреля.
Про тот безумный год лучше бы рассказывать в третьем лице. Неужели это была я? Недаром у нас с Авербахом было любимое, вдвойне любимое, сообща любимое — Ходасевича: «Я, я, я — что за дикое слово, неужели вон тот — это я?»… Со стороны наша жизнь показалась бы вполне благополучной. Летом мы забились в тишайший эстонский городок Синди, чтобы работать над сценарием, из которого впоследствии вылупился фильм «Чужие письма». Илья злился, что я без конца переписываю начало, и придумывал, как мы будем пробивать его через инстанции. Злился на советский автосервис — мы год как купили машину, и она все время ломалась. Однако в сентябре мы отправились на машине в Болгарию и вернулись совершенно измученные. В дороге старались не ссориться, но любовь убывала вместе с «прекрасной эпохой», когда с милым рай и в шалаше, и можно не смотреть телевизор, не читать передовиц и жить, «под собою не чуя страны». Мужчины так не могут. Илья хворал, поскольку не снимал кино, сценарий не приняли, деньги кончались, приятели питерские разъезжались один за другим, а тут еще назрел ремонт в нашей тесной квартирке. Было ясно, что мы уже никогда не переедем в Москву, как мечтали. Свекровь старилась и собиралась на пенсию, взаимное раздражение копилось, стучало в висках, хорошее воспитание не допускало открытого конфликта… Словом, я в ту зиму сломалась. Помню, как это было, но здесь не место подробностям. Я переселилась в гостиницу, никого не могла видеть и спать не могла, ни таблетки не помогали, ни крейсер «Аврора» — вид из окна. О Мерабе не вспоминала. Мы с ним пересеклись как-то осенью у Пятигорского. Сидели в кухне, Мераб рассказывал про отца, которого только что хоронил в Тбилиси. Я узнала, что он до войны жил в Ленинграде, когда отец учился в военной академии, но совсем ничего не помнит, вообще почти не помнит своего детства. Он спешил домой, кто-то должен был к нему прийти на ночь глядя. Саша велел нам обменяться телефонами, он уже нигде не работал, начались его предотъездные хлопоты и тысяча поручений — что-то кому-то передать, позвонить, книги переправить с друзьями… Мераб оставил свой рабочий телефон журнала «Вопросы философии», но с предупреждением — «если я там еще буду».