Страница 27 из 116
В сердце Эйзенштейна все еще жила та давняя радость от известия о том, что наконец-то американские визы получены и можно лететь туда, где сейчас не просто делается кино, а киноиндустрия, кинопромышленность, конвейерное производство, и каждый день рождается что-то новое, восхитительное. Прощай, старая потаскуха Европа! Но уже в первые дни в Америке он всем своим существом почувствовал, что здесь он не Сергей Михайлович Эйзенштейн, а ценная фишка, на которой можно делать деньги: выступай, скандаль, шути, вызывай смех и ненависть, восторги и кровожадные требования расправы, лишь бы за тебя платили, на тебя шли, тобой расплачивались, тобой играли, делали на тебя ставку. Еще недавно разве не это резко отшатнуло от Америки Маяковского? А ведь он был не просто поэт, а высочайшее в мире сооружение, не какой-то там Нотр-Дам, и даже не Тур-Эйфель, а Эмпайр-стейт-билдинг современной культуры. Одно нажатие на дурацкий курок, и такое огромное здание рухнуло в небытие!
Перед глазами Эйзенштейна все еще проплывали красоты калифорнийских пейзажей и мексиканских бескрайних просторов, песчаные равнины и плоские холмы Аризоны, четверо суток от Нью-Йорка до Лос-Анджелеса. В его глазах — хрустальный взгляд Греты Гарбо, упорно называвшей его Айзенбаном. И глаза несчастных среди развалин землетрясения в Оахаке. Но и длинная череда глаз лживых, порочных, насмешливых, видящих в них троих, Эйзенштейне, Тиссэ и Александрове, лишь нищебродов из ободранного и ограбленного государства рабочих и крестьян.
Он все еще слышал слова Чаплина: если хотите увидеть, как творят настоящее кино, поезжайте в страну, где был снят «Броненосец „Потемкин“». В его ушах до сих пор стояло бесконечное жужжание господ из «Парамаунта» о расходах и доходах, договорах и расписках, сметах и векселях, нудное и привязчивое, их тягучее, как сыр в парижском луковом супе, скупердяйство. И презрение к тебе, как к мухе, наивно попавшей в хитро сплетенную денежную паутину.
В душе Эйзенштейна горечь глубочайшего разочарования в стране, построенной на Голливуде, где в почете не Профет, а Профит — не Пророк, а Прибыль. Но в душе его и нескончаемые мексиканские пляски, макабрианские фестивали в масках смерти, осмеяние человеческого страха перед концом жизни…
Смех. А что? Может, Шумяцкий прав? Тогда прав и Сталин.
«Правда ли, что в Советском Союзе навсегда умер смех?» — спросил какой-то наглый придурок во время его выступления в Сорбонне или где-то еще в Париже. В ответ оставалось только громко рассмеяться во всю свою молодую пасть. «Бойся большевика не с кинжалом в зубах, а со смехом на губах!» — написала потом бойкая парижская газетенка, и ведь глаголила истину. А когда выступали в Америке, организаторы всегда требовали, чтобы серьезные речи разбавлялись шутками. «И истину царям с улыбкой говорить», — сказал давным-давно Гаврила Державин.
Вернувшись в СССР, Сергей Михайлович ума не мог приложить, что снимать, и с головой ушел в преподавание. С усмешкой вспоминал недоуменные вопросы американских киношников: зачем вы там у себя учите, как снимать фильмы, и тем самым готовите волчат, которые вас же и сожрут? Надо не учить, а отбивать охоту заниматься кинематографом и тем самым избавляться от будущих молодых и наглых конкурентов.
Но в Америке индивидуализм — себе захапать, другим бить по рукам, чтоб ни центика не получили. А у нас рождается общевизм. Коллективизация не только сельского хозяйства, но и всей жизни. Индустриализация не только промышленности, но и всего общественного мышления. И пусть молодые волчата сожрут, если зубы у них окажутся острее и крепче твоих. «Здравствуй, племя младое, незнакомое!» — приветствовал волчат Пушкин. «Когда дряхлеющие силы нам начинают изменять…» — предупреждал Тютчев. Учить, чтобы и самому развиваться дальше. Если чего-то не знаешь, начни это преподавать, — он сам вывел эту забавную формулировочку. Прощайте, американцы, я буду учить своих эйзенят, эйзенчат, эйзенщенков. Он так и стал называть их: эйзенщенята. И попутно заведующий кафедрой факультета режиссуры взялся писать первый том «Искусства режиссуры», в тридцать четыре года ощущая себя пожилым мэтром, способным проповедовать.
А друг-то сердечный что-то свое замышляет, вертится вокруг да около, но чего-то недоговаривает, в чем-то недопризнается. Загорелся с полоборота идеей Сталина, и по мордашке видно, что уже намылился отколоться от их единосущной и нераздельной божественной троицы, вот только Тиссэ ты у меня не переманишь, глотку перегрызу. А ну-ка, попробуем такой ход… И Эйзенштейн предложил Грише идею будущей комедии.
— Маркс пишет, что ход самой истории превращает устаревшую форму жизни в предмет комедии. Это нужно для того, чтобы человечество весело расставалось со своим прошлым.
— Правильно пишет Маркс, — с противной иронией в голосе, появившейся после беседы со Сталиным у Горького, ответил Александров.
— Так вот, я замыслил комедию о том, как современный человек попадает в прошлое, — продолжил Эйзенштейн.
— В царскую Россию?
— Это слишком близко. Да и в царской России уже действовали революционеры, придется с ними увязывать. Лучше в Древнюю Русь. Изобретатель машины времени вторгся в пространства истории, провалился, допустим, во времена Ивана Грозного, а бояре и опричники, попавшие под руку, случайно затесались в наше время. Большое пространство для комического. Я даже название придумал: «М. М. М.».
— А почему «М. М. М.»?
— Так будут звать главного героя — Максим Максимыч Максимов. А аббревиатура всегда интригует. Вспомните «С. В. Д.». Картина так себе получилась, а зритель шел, хотел узнать, что за С. В. Д. такое.
— Я тоже тут в последнее время много думал и читал про смех, — вдруг увлеченно и без иронии откликнулся Гриша. — Гоголь, к примеру, пишет, что смех не выносит подсудимому смертный приговор, не отнимает у него имущество, но все равно перед лицом смеха человек чувствует себя связанным зайцем. У Герцена есть высказывание, созвучное со словами Маркса, он называет смех самым сильным орудием против всего отжившего.
— Ну вот.
— Но, Сергей Михайлович, сами формулировки и Маркса, и Герцена, и Гоголя, и даже Аристотеля, определившего комедию как высмеивание худших людей, они сами по себе устаревшие. Аристотель и Гоголь не знали о том, что в России будет строиться совершенно новая общественная формация. Заметьте, все наши комедии до сих пор основывались на сатире. Но сатира — это злой смех, жесткий. В отличие от юмора. Латинское слово «humor» — «юмор» — происходит от слова «humorem» — «влага». Он увлажняет то, что ссохлось, заставляет снова жить и расти. Я бы сказал, что юмор — сок жизни. Он похож и на масло, которое необходимо для смазки машин. Даже мощный танк не сдвинется с места, если не смазан. Смех может быть не только злым и обличающим пороки, но и добродушным. Внушать оптимизм, воодушевлять, давать людям хорошее настроение. Есть такая пословица: «Кто людей веселит, за того весь свет стоит». Я думаю, наша новая советская комедия должна стать не только смешной, но и веселой. Вот у Сталина даже в учетной карточке… — Григорий Васильевич внезапно осекся. — Ну, это, впрочем, не важно. Важно то, что новая советская комедия…
— Так что там у Сталина? — спросил Эйзенштейн.
Но сердечный друг, всегда такой покорный, как муж при властной жене, вдруг двинулся на своего учителя хорошо смазанным танком:
— Мне ваша идея про «М. М. М.» решительно не нравится. Там будет злость, хотите вы этого или нет. Снова бичевание старорежимных порядков. Вот если бы ваш герой попал в коммунистическое будущее и он, хороший советский человек, увидел бы там гораздо лучших советских людей…
— Гриша, прошу вас замолчать, иначе мы поссоримся. Лучше скажите, что там у Сталина в учетной карточке?
— Хм… — замялся Александров. — Он нам с Шумяцким и Горьким показывал свою жандармскую учетную карточку. Там сказано, что у него выражение лица веселое.
— Забавно, — буркнул Эйзенштейн. — Но мне кажется, вы что-то от меня скрываете, Гриша. Что там еще сказано, говорите!