Страница 133 из 144
— Тропинка совсем близко, — сказал он. — Кто-нибудь пройдет — заметит.
— А разве у тебя нет такого места, где…
— Есть, да вдруг… вдруг тебя увидят вместе со мной… тогда вся семья пострадает.
— Надо поговорить, Том.
— Ну, хорошо, иди за мной. Только тише.
Он перешел речку вброд: мать не отставала от него. Он вывел ее сквозь заросли ивняка в поле. Темные кусты хлопчатника резко вырисовывались на грядках, кое-где на них висели пушистые клочья. Они прошли полем еще с четверть мили, а потом снова свернули в заросли. Том подошел к широко разросшимся кустам дикой смородины, нагнулся и отвел ветки в сторону.
— Надо ползком, — сказал он.
Мать стала на четвереньки. Она почувствовала песок под руками, кусты раздвинулись и уже не задевали ее по голове, потом рука нащупала одеяло. Том прикрыл ветками вход. Внутри стало совсем темно.
— Ты где, ма?
— Здесь. Тише, Том.
— Ничего, не беспокойся. Я уже привык — живу тут, будто кролик.
Она услышала, как он снимает бумагу с оловянной тарелки.
— Отбивные, — сказала она. — С жареной картошкой.
— Ого! И еще тепленькие!
Мать не могла разглядеть его в темноте, но ей было слышно, как он откусывает мясо, жует, глотает.
Она нерешительно начала:
— Том… Руфь все выболтала.
Он поперхнулся.
— Руфь? Зачем?
— Она не виновата. Подралась с какой-то девчонкой, пригрозила ей: мой брат побьет твоего брата. Знаешь, как они… Потом сказала: мой брат уже убил одного человека и теперь прячется.
Том слушал ее и смеялся.
— А я мальчишкой всех пугал дядей Джоном, только он не хотел заступаться. Мало ли что ребята болтают. Пустяки, ма.
— Нет, не пустяки, — сказала она. — Ребята наболтают, потом дойдет до взрослых, те тоже начнут болтать, а там, глядишь, кто-нибудь потребует, чтобы разузнали, в чем дело. Нет, Том, тебе надо уходить.
— Я с самого начала так считал. Мне и теперь боязно — увидят, что ты носишь сюда еду, и выследят.
— Знаю, знаю. Я все хотела, чтобы ты был при мне… Боялась за тебя. Я не успела разглядеть и сейчас не вижу — как лицо?
— Ничего, заживает.
— Подвинься поближе, Том. Дай я пощупаю. Подвинься. — Он подполз к ней. Ее рука нашла в темноте его голову, пальцы ощупали сначала нос, потом левую щеку. — Шрам очень большой. И переносица сломана.
— Может, это к лучшему? По крайней мере, не узнают… Не будь в Вашингтоне моих отпечатков, совсем было бы хорошо. — Он снова принялся за еду.
— O-o! — сказала она. — Слушай!
— Это ветер, ма. Ветер.
Деревья вдоль реки зашумели.
Она пододвинулась еще ближе на его голос.
— Дай, Том, я потрогаю. Так темно, будто я слепая. Хочу запомнить, пусть хоть пальцы помнят. Уходи, Том.
— Да. Я с самого начала знал, что уйти придется.
— Мы хорошо подработали, — сказала она. — Я кое-что отложила. Держи, Том. Тут семь долларов.
— Я не возьму. Не надо, и так обойдусь.
— Держи, Том. Уйдешь без денег, я спать не буду. Мало ли что? Вдруг понадобится на автобус. Я хочу, чтобы ты ушел далеко отсюда. За триста, за четыреста миль.
— Не возьму.
— Том, — строго сказала она. — Ты возьмешь деньги. Слышишь? Ты не имеешь права меня мучить.
— Это нехорошо с твоей стороны, ма.
— Я все думала: может, ты попадешь в большой город. Может, в Лос-Анджелес. Там тебя не будут искать.
Он усмехнулся:
— Слушай, ма. Вот я прячусь тут, сижу день и ночь один. Угадай — о ком я все время думаю? О Кэйси! Он любил поговорить и частенько надоедал мне этим. А сейчас думаю о нем и вспоминаю каждое его слово. Вспоминаю, как он удалился в пустыню, искать свою душу, а оказалось, нет ничего такого в мире, где бы не было его души, — она всюду. Есть, говорит, одна большая душа в мире, а частичка ее — это я. Пустыня, говорит, ничему не поможет, потому что эта частичка должна слиться со всем миром. Чудно́ — ведь все помню. Я будто и не слушал тогда. А теперь сам понимаю: человеку в одиночку жить не годится.
— Он был хороший, — сказала мать.
Том продолжал:
— Помню, начал он шпарить из писания. Я удивился: не похоже, что это божественное, — ни про грешников, ни про адские муки. Он два раза это повторил, и я все запомнил. Это из Екклезиаста.
— А про что там?
— Вот про что: «Двоим лучше, чем одному, потому что у них есть доброе вознаграждение в труде их. Ибо если упадет один, то другой поднимет товарища своего. Но горе одному, когда упадет, а другого нет, который поднял бы его». Это вначале так.
— А дальше? — спросила мать. — Говори дальше, Том.
— Это почти все… «Также если лежат двое, то тепло им, а одному как согреться? И если станет преодолевать кто-либо одного, то двое устоят против него. И нитка, втрое скрученная, не скоро порвется».
— Это из писания?
— Да. Кэйси говорил, что из Екклезиаста.
— Ш-ш… слушай.
— Это ветер, ма. Я знаю, что ветер. И вот я еще что думал: в писании все больше говорится о бедных, о том, что если у тебя ничего нет, так сложи руки и пошли все к черту — умрешь, тебе на том свете будут подносить мороженое на золотом блюде. А здесь, у Екклезиаста, сказано другое: двоим больше воздается за труды их.
— Том, — спросила она, — что же ты решил делать?
Он долго молчал.
— Я все вспоминаю правительственный лагерь — как там люди сами со всем управлялись… Если кто затеет драку — мигом все это уладят, и никаких полисменов, никто в тебя револьвером не тычет. А ведь такого порядка полисменам не добиться. Вот я и думаю, почему повсюду так не устроить? Прогоним к черту полисменов, они нам чужие. Будем трудиться все вместе ради своей же пользы, будем работать на своей земле.
— Том, — повторила мать, — что же ты решил делать?
— То, что делал Кэйси.
— Но ведь его убили.
— Да, — сказал Том. — Он не успел увернуться от удара. А против закона Кэйси не шел. Я тут много думал. Вот мы живем, как свиньи, а рядом хорошая земля пропадает, или у нее один хозяин на миллион акров, а работящие фермеры живут впроголодь. А что, думаю, если нам всем собраться и поднять крик, вроде как те кричали, возле фермы Хупера.
Мать сказала:
— Затравят тебя, точно дикого зверя. Как с Флойдом было.
— Травить все равно будут. Весь наш народ затравили.
— Том… ты больше никого не убьешь?
— Нет. Я вот что думаю: раз уж я в бегах, может, мне… Да нет, ма, я еще как следует ни в чем не разобрался. Ты меня сейчас не тревожь. Не надо.
Они помолчали, сидя в черной, как уголь, темноте под кустами. Потом мать сказала:
— Как же я о тебе узнаю, Том? Вдруг убьют, а я ничего не буду знать? Или искалечат. Как же я узнаю?
Том невесело засмеялся.
— Может, Кэйси правду говорил: у человека своей души нет, а есть только частичка большой души — общей… Тогда…
— Тогда что?
— Тогда это не важно. Тогда меня и в темноте почувствуешь. Я везде буду — куда ни глянешь. Поднимутся голодные на борьбу за кусок хлеба, я буду с ними. Где полисмен замахнется дубинкой, там буду и я. Если Кэйси правильно говорил, значит, я тоже буду с теми, кто не стерпит и закричит. Ребятишки проголодаются, прибегут домой, и я буду смеяться вместе с ними — радоваться, что ужин готов. И когда наш народ будет есть хлеб, который сам же посеял, будет жить в домах, которые сам выстроил, — там буду и я. Понимаешь? Фу, черт! Я совсем как наш Кэйси разглагольствую. Верно, потому, что много о нем думал все это время. Иной раз будто вижу его перед собой.