Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 39

— Марин, Марин, знать, совсем я из ума выжил, коль сразу не признал тебя…

Коев пожал его жилистую руку и, улыбнувшись, похлопал старика по плечу. Все еще крепкий, держится.

Присели.

— Гляжу, постарел ты, — кивнул бай Симо на его седину.

— Годы свое берут, — вздохнул Коев.

— Эк, хватил, ты еще молод.

— Тебе-то сколько набежало?

— А вот отгадай!

— Семьдесят. Нет, семьдесят пять, — поправился Коев, вспомнив, что в его школьные годы бай Симо уже был известным мастером.

— Клади еще восемь.

— Восемьдесят три? — не поверил Коев.

— Летом исполнилось.

— Быть того не может!

— Стало быть, может. Отлетают, Марин, годочки. Как ветром их уносит, не угонишься.

— Ну, выглядишь ты куда моложе своих лет, бай Симо, — искренне заверил его Коев. — Ты хоть и знаешь свои годы, все равно столько не дашь…

— Оно и яблоко червивое не сразу распознаешь…

— Отец вот рано ушел.

— Ему бы жить да жить, ан нет… Мне вот думается, что человека на этом свете упорность держит. Душу в теле из упорности держать надо. Наверное, знаешь, старшая-то моя, Керка, развелась. Так старухе моей беду эту перенести оказалось не под силу, занемогла, бедная, слегла, да враз и окочурилась.

— Виделся я однажды с Керкой. Рассказала мне в двух словах про житье-бытье.

— Вы там, в большом городе, друг дружку, поди, не знаете? Всяк своим путем идет. Мы вот, бывало, говаривали: где кабачок, там и дружок. А в Софии ни застолье вас вместе не соберет, ни что другое…

— Вроде, твоя правда, — засмеялся Коев.

— Мне ли не знать, вдоволь натерпелся… Так я про отца хотел досказать. Ведь и его тоже заботы извели. Не выдюжил, руки у него опустились, вот и сошел в могилу прежде срока…

— Может, и опустились, а может…

— Жизнь она скользкая: не ухватишь мертвой хваткой — упустишь, как рыба ускользнет.

— Пожалуй, подмечено правильно и возразить нечего.

Бай Симо стряхнул пепел, продул и снова набил трубку.

— Одно время выкуривал по три трубки. Теперь с горем пополам одну осиливаю. Душит меня. А бросить никак не брошу. Говорят, что вред и еще бог знает что. Зинка, средняя моя, докторица, все уму-разуму учит, а я как погляжу, как сама-то кофе хлещет. Думаешь, не вредит…

Они помолчали. Старик посасывал трубку. Коев с наслаждением вдыхал запах смолы и дерева. Совсем как в детстве.

— Бай Симо, — тихо позвал Коев, — ты слыхал что-нибудь про убийство тех двоих?

— Спаса и Петра, что ли?

— Их самых.

— Ну что тебе сказать… Лихая была година. Не их одних прикончили.

— А с отцом разговоров о том не было?

— Так и отца-то твоего, Марин, тогда схватили. Дня за два до погибели ребят. Взяли ночью и отволокли в полицейский участок. Измордовали всего…





— Откуда ты знаешь?

Бондарь взглянул поверх очков.

— Знаю.

— Не от отца ты об этом слыхал, сам он не стал бы распространяться. Словоохотливым на этот счет его никак не назовешь.

— Не от него знаю. От других.

Странное дело, подумал Коев, есть вещи, Старый никогда не говорил об этом. А ведь Марин не раз расспрашивал отца, интересовался подробностями создания партизанского отряда; сколько раз он выпытывал о сражении у села Горско, о массовизации отрядов и о многом другом, но об аресте Старого слышал впервые.

— Бай Симо, — сказал Коев, — я не случайно допытываюсь. История исключения отца из партии у меня из головы не выходит. И с Миленом говорили об этом, и с сестрой… Чем дальше, тем больше неясного. А сейчас еще узнаю и про арест Старого.

— Право слово, так и было.

— Ты своими глазами видел или мать рассказывала?

— Его ночью взяли, — попыхивал трубкой бондарь, — так и мать твоя сказывала, и… — старик закашлялся надсадно.

— И еще кто?

— Тот, кто его спас.

— Кто же его спас?

— Соломон.

— Писарь околийской полиции? Этот зверюга?

— Он самый.

— Ты говори, говори, да не заговаривайся, бай Симо…

— Чего не знаю, того не баю, Марин. Соломон вам сродственником приходится. Кажись, двоюродный брат по материнской линии. Его Карастояновым кличут. Нешто бабку твою не Тонка Карастоянова звали?

— Ну…

— А в селе Ристово нет у вас родичей среди Карастояновых?

— Как же, есть. В гости к ним сколько раз ходил.

— То-то и оно. Соломон и мать твоя недолюбливали друг друга, а уж о Старом и говорить не приходится. Но когда стряслась беда, куда кинуться? Кто выручит? Тут о Соломоне и вспомнили. Ночью мать твоя прибежала сюда. Вставай, говорит, Симо, Ивана нашего схватили. Живым, говорит, из участка не выпустят. Пойдем, поклонимся в ноги двоюродному брату. Поговори с ним как мужик с мужиком, твое слово больше тянет. Оделся я, велел жене помалкивать, и отправились мы. Соломон в другом конце города жил, о чем мы с ней по дороге толковали — не знаю, начисто все вылетело из головы. Но как стучались к Соломону, как он с револьвером в руке в окне показался, как мы вызвали его и уговаривали — помню, точно вчера это было. «Соломон, — говорю, — Ивана полиция забрала, пропадет ни за грош, коли не заступишься. Давай, — говорю, — спасай, ведь родич как-никак». «Какой там родич, — говорит. — Коммунист он. Нешто он мне землю пахал?» «Брось, Соломон, — убеждаю, — не время счеты сводить-то. Тебе ли не знать, сколько я на своем веку горя натерпелся? Политика, — говорю, — блажь временная, сегодня она есть, завтра нет, а мертвого с того света не вернешь. Помнишь, в двадцать третьем сколько их полегло? Думаешь, одни только виновные? А поможешь кому, добром помянут, вовек не забудут. Пойди, вызволь человека. Так и так, скажи, свояк он мне, отпустите… Головой за Ивана ручаюсь… Я Ивана знаю, не такой, как мы, но ведь на то и учитель он, а не бондарь. Пускай рядит не по-нашему, разве поднял он ружья на кого, или царя с трона сбросить надумал? Ведь не так же. А раз не так, то все прочее яйца выеденного не стоит. Одного вы с ним корня. Не мешкай, Соломон, сделай добро, не бери себе грех на душу…» Помню, так долго увещевал я его, втолковывал. А он уперся, хоть кол на голове теши. А твоя мать, бедолага, слова не вымолвит, слезами горючими захлебывается.

— И что же, уломал?

— Уломал.

— Выходит, он спас отца?

— Как он того добился, не знаю. Но пустили-таки Ивана. А какой у них там разговор с глазу на глаз вышел…

Коев замер.

— Не случалось вам говорить об этом?

— Нет.

— А с матерью?

— Как-то встретил ее на базаре. Сама не своя. «Спасли, — бормочет, — Ивана, а Спас и Петр погибли». «Но Иван-то не виноват», — успокаиваю я ее. «Ничегошеньки-то не знаю», — расплакалась она и пошла дальше. На том и кончилось… Кто виноват, кто прав, судить не нам… Одному богу все известно…

Коев посидел еще немного со стариком, но разговор как-то не клеился и он стал прощаться. У калитки остановился, стал рыться в карманах в поисках сигарет. Курил он редко, но сейчас вдруг потянуло. Подняв голову, он увидел за забором человека, вернее, даже не человека, а тень, тотчас же растворившуюся в непроглядной тьме. Кто это мог быть? Или только померещилось? Еще не хватало, чтобы призраки являлись, засмеялся Коев, однако смех застрял в горле. Коев почти был уверен, что кто-то подслушивал их разговор. Он повел плечами, как бы стряхивая со спины озноб…

Вслушиваясь в собственные шаги по мощеной мостовой, Коев размышлял об этой запутанной истории. Вдруг ему показалось, будто совсем рядом кто-то крадется. Он остановился, прислушался. Вроде не ошибся, действительно в темноте послышались шаги. В этих узких улочках всегда было нечто настораживающее, какой-то неясный шум. В детстве, бывало, с наступлением темноты ребятишки разбегались по домам… Коев прибавил шагу и вдалеке заметил пригнувшуюся фигуру человека, который пустился наутек и, свернув в соседнюю улицу, исчез. Коев бросился вдогонку, у перекрестка оглянулся — человек как сквозь землю провалился. Он обследовал весь переулок, взираясь в тень закоулков, в ниши провисших ворот, однако никого не обнаружил. Улочка отходила ко сну, но там и сям все еще светились окна. Как бы кто не выскочил из-за спины, тревожился Коев, припомнив, что Яне Сандански[6] всегда присаживался с краешка стола, боясь, как бы кто не напал сзади. «Тоже мне Яне Сандански!» — съехидничал над собой Коев. Он выбрался из темной улочки и пошел берегом.