Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 39

— Поди, не узнал меня, — подсел к нему Коев.

Соломон даже не взглянул на него.

— Как тебя узнать, когда впервые вижу.

— Видел и прежде.

— Видел да не приметил.

— И то верно. Мальчишкой я тогда еще был, однако же…

Соломон поднял глаза. Слезящиеся и водянистые, они выражали страх. Кто знает скольких истерзанных, замученных, забитых до полусмерти перевидал он на цементном полу в участке. Запомнить всех, конечно же, не мог, как не мог подавить в себе страх, что кто-нибудь из них рано или поздно разыщет его. Срок свой, правда, он отсидел. Но разве можно назвать это расплатой? Сапогом его никто не пинал, пыткам не подвергали, темной ночью не преследовали, не выслеживали; случалось, остановит его какой-то незнакомец, справится, не Соломон ли он, из околийской управы и, услышав утвердительный ответ, покачает головой, с ненавистью процедит сквозь зубы «сволочь»… Этим и обходилось. Только однажды ему чуть было не досталось по заслугам. Случилось это на свадьбе. К тому времени Соломон уже отсидел свой срок и пригласили его свояки главно из благоприличия. Как на грех, там же присутствовал один из тех, кто испытал на себе полицейские побои. Если, пили, кричали молодым «горько» и вдруг того осенило. «Послушай-ка, — говорит, — уж не Соломон ли ты будешь?» «Я и есть», — отвечает Соломон. Тот как запустит бутылкой, хорошо еще Соломон успел пригнуться, не то не сносить бы ему головы. Гости повскакали с мест, происшествие кое-как замяли, но Соломон не стал дожидаться конца свадьбы и поспешил убраться подобру-поздорову…

Кого же это теперь принесло? Соломон пристально всматривался в мужчину в белой сорочке и галстуке, с золотым значком на лацкане, но никак не мог сообразить, где он мог его видеть. Что-то знакомое мелькало в чертах лица, но Соломон никак не мог сосредоточиться.

— Я сын Старого.

Соломон вздрогнул.

— Ивана? Неужто Марин?

— Он самый.

— Убей меня бог, никогда бы не узнал, — осклабился Соломон. — Вырядился-то как. Слыхал, важной птицей в Софии заделался. Говорят, по телевизору тебя показывали…

Соломон обернулся к корчмарю:

— Эй, Косьо, еще ракии!

— Я пить не стану.

— Выпьешь, выпьешь. Раз ко мне в гости пожаловал, должен выпить. Вот такой малявкой тебя помню. Я твоей матери братом двоюродным прихожусь. Жива еще?

— Нет, сразу вслед за отцом и умерла.

Соломон утер слезы.

— Из-за этой ракии ни с кем не вижусь. Померла, значит. И Старый помер, земля ему пухом…

Корчмарь принес два «мерзавчика». Бутылочки были еще старого образца, с продолговатыми горлышками.

— Как живешь-то? — спросил Коев.

— Как? Как пес шелудивый.

Соломон отвернулся и сплюнул.

— Вот так я живу.

— Сколько тебе стукнуло?

— Семьдесят восемь.

— Не так уж и много.

— На чужом горбу не тянут.

— Нынче живут долго. Средний возраст около семидесяти. Так что…

— Бабьи сказки! Тоже придумали средний возраст. Середку я уже давно перевалил. Теперь под горку качусь.

— Все катимся.

— Тебе ли говорить!





— Хоть говори, хоть не говори, а годы-то идут.

— Весной вот преставился один мой знакомый. Ходил его хоронить. Спрашиваю, сколько лет покойнику. Восемьдесят восемь, отвечают. Выходит, еще десяток годков могу проскрипеть. Вот только сдюжу ли?

Соломон ухмыльнулся, обнажив крупные желтые зубы. Коев попытался вспомнить, как выглядел этот человек в те далекие годы. Перед глазами возникла сухощавая прямая фигура, лицо — с легким румянцем, руки — длинные, с вывернутыми кнаружи ладонями. Особенная такая походка. Соломон тогда казался ему важным и очень опасным, каким, впрочем, он и был в ту пору… А теперь… Нахлобученная кепка частично закрывала лоб и волосы, клочковатые брови почти не изменились, только сильно поседели. Руки неподвижно лежали на столе, выдавая старческую немощь.

— В выпивке, как я смотрю, себе не отказываешь, — не сдержался Коев.

— А что прикажешь делать? Не идти же на Скеч обезьян ловить.

Это бессмысленное выражение когда-то было в ходу у них в городке. «Что с него возьмешь, говорили, ведь он ходил на Скеч обезьян ловить». Что это означало — одному богу известно.

— Виноградник, небось, есть у тебя?

— Есть. Только там отхожу немного душой. Летом там и сплю в шалаше. Прохлада, знаешь, свежий воздух… Кукушка прокукует, филин разбудит…

— И водица под боком.

— Родничок журчит. Живность всякая кругом. Ночью лисица прокрадется, днем зайчишки в чехарду играют, суслики посвистывают. Ласочки забегают. А как-то летом, помню, подзакусил я в обед, чарку опорожнил и задремал. Сквозь сон чую, что-то живое рядом шевелится. Очнулся, вижу — как раз над моим ртом покачивается вот такой удав, знаешь, что на меже водится. Зацепился хвостом за ветку и висит надо мной. Я в сторону — откуда только прыть взялась… Опомнился аж внизу на тропке. Отдышался и пошел обратно, обшарил все окрест — удава как и не бывало, исчез яко дым…

Старец хихикая потягивал ракию. До Коева только теперь дошло, что с этим человеком он никогда даже словечком не перекинулся, ничего о нем не знал и в мыслях не допускал, что Соломона, как и других, могут занимать виноградники, лисицы и удавы. Для Марина он был только полицейским холуем, и если ему понадобилось бы когда-либо описать его, то он бы сделал это крайне схематично. Наверно, именно по той же причине так много в нашей литературе бледных образов «своих» и «чужих». «А ты возьми да и опиши такого бывшего полицая, — подзадорил себя Коев, — расскажи, как он лисиц, зайцев и ужей боится, и ведь не так давно весь город в страхе держал — вот и увидишь, насколько правдоподобным, действенным окажется твое слово. Ведь рассказ можно повернуть по-всякому, но в художественном произведении мало только сказать, надобно еще показать. Да еще так, чтоб поверили…»

— Ты, Марин, с чем заявился? — прервал его мысли хриплый голос Соломона.

Коев смекнул, что теперь ни к чему изворачиваться, лгать старику. Мол, решил прогуляться и ненароком зашел… Детским лепетом опытного полицая не проведешь. Он тебя в два счета выведет на чистую воду… С ним можно только в открытую, напрямик. Но все же с оглядкой, взвешивая каждое слово, не то с таким норовистым характером шутки плохи — замкнется, иди потом умасливай…

— Дядя Соломон, — нерешительно начал Коев, — хочу тебя кое о чем спросить.

— Спрашивай! Как-никак сродником тебе довожусь. Мало нас осталось. Раз, два и обчелся. А одногодков моих почти всех унесло. Редко кто даст о себе знать…

— Об отце хочу тебя спросить.

— Вот оно что! Как же, знавал я Старого. Я же его и спас. Без меня, глядишь, пропал бы ни за грош. Был там один из округа. Все за коммунистами охотился. Всех подчистую ликвидировал…

— Как раз это-то я и хочу знать.

— Что?

— Как арестовали отца и как ты его выручил.

Соломон пошарил в кармане. Лицо его покривилось.

— Черт, голова болит…

Он вывернул все карманы, оттуда выпали разные ножички, смятые бумажки, письма.

— Это все от ракии, — сказал Коев. — Пьешь без меры.

Наконец Соломон разыскал бумажный кулечек с порошками.

— Сейчас полегчает, снадобье что надо…

Он высыпал на ладонь один порошок, слизнул языком и долго морщился, причмокивая.

— Осточертели… Прямо мутит от них… А куда денешься? Боль и ночью не отпускает, хоть волком вой. Встану, приму два-три…

Он умолк, видимо, выжидая, пока рассосется горечь.

— Так я об отце тебя спросил… Как его тогда арестовали, а ты пришел на выручку.

— Да вызволил. Пришла Кона, мамаша твоя, в три ручья ревет, а с ней тот, Симо-бондарь. Пристали с ножом к горлу: помоги да помоги. Не могу, говорю им, мое дело сторона. А они знай свое гнут. Так и не отстали, пока не оделся и не пошел в управление. Вижу, бросили Старого на цемент и смертным боем бьют. «Опомнитесь! — кинулся я к ним. — Сродственник он мне». А они никакого внимания. Нет тут, говорят, ни кума, ни брата, ни свата. Один коммунист. Я к начальнику… Вот такие пироги…