Страница 2 из 16
Осколок воды светился у самых Юриных ног. Волшебная лужа казалась немигающей.
Вот тогда он её и шевельнул прутиком. Какое странное мгновение! (Физики сказали бы, что произошёл сдвиг сразу на несколько порядков.) Ребёнок прикоснулся к миру, как к рисованной картинке, и картина ожила.
Дальше потекли дни и месяцы, сложились в годы, и он их уже помнил.
Когда Юре минуло полтора годика, он заболел воспалением лёгких.
После долгой болезни, кстати, чуть ли не единственной за всю жизнь Гагарина (сразу после войны он лишь раз хворал малярией, а позже ни его родные, ни однокашники по ремесленному училищу или по техникуму и лётной школе не могли припомнить ни одного случая его нездоровья), — так вот, после первой болезни Юра ослабел настолько, что не становился на ножки, перепугав мать, но понемногу окреп, и жизнь уже оставляла следы в его памяти. Сам Гагарин говорил, что помнил себя очень рано.
По утрам он просыпался от гусиного гоготанья. Оно возникало на низкой ноте, и смутно разрозненный звук проснувшейся стаи забирался всё выше, как хор певцов.
Ночная изба, полная дыхания спящих, к утру начинала простукиваться молоточком древоточца, а вечерняя песенка сверчка утихала с рассветом. Сквозь запотевшие стёкла была видна всё та же травяная улица и небо, опустившееся до самого крыльца, — так низко оно лежало и так далеко раскидывалось. В сенцах пахло яблоками-паданцами; их собирали в решёта и вёдра, чтобы скормить скотине. Яблочный дух казался хмельным. После него прохладная свежесть утра вливалась в грудь, как целое ведро колодезной воды. Вода была особенной: сладко-пресная на вкус, мягкая, подобно шёлку, она доилась из рукомойника-водолея тонкой струйкой, а в пригоршне лежала стёклышком.
Бабка Сидорова, Анна Григорьевна, называемая в семье Нюнькой, родня на седьмой воде — свояченица отцова брата, — одинокая, бездетная вековуха, жившая по соседству, ставила большой самовар, кликала через ограду:
— Приходи, Юрушка, у меня конфетки есть, чайку попьём, поблаженничаем!
Эта бабушка Нюнька и нянчила, и баловала его, и укрывала от родительского гнева…
Когда в Клушине узнали, что в космос полетел именно Юрий Гагарин, Анна Григорьевна размышляла вслух:
— Я всё думаю, как же он туды попал? Выйду и смотрю на небо. И ещё — как обратно вернулся? Всю жизнь молюсь за него: может, всевышний по моей молитве и вернул?..
Однажды пронёсся слух, что Гагарин едет в родное село. Сбежалась толпа. Действительно приехал, но не один.
— Все генералы, видно, — рассказывала потом бабка Нюня. — Я в избу прибежала, стою, умом не соберусь: то ли навстречу бежать, то ли здесь оставаться? Вижу, к моему домику поворачивает сокол мой! Не забыл. Не побрезговал. Оглянулась вокруг: чем же его приветить, повеличать? На иконе у меня голубь хранился; сняла я его и иду к дверям, держу перед собой того игрушечного голубя. Думаю: вдруг засмеётся, застыдит меня? А Юра смотрит так серьёзно, так строго, и все военные за ним следом идут; домишко у меня ветхий, половицы под ногами подламываются. Таких гостей отродясь здесь не бывало.
Взял Гагарин голубя из рук бабки Нюни, обнял её, она завыла в голос, по-деревенски, но не хотела задерживать гостей, да и любопытно было — тотчас смолкла. «Откуда ты теперь сам, голубь мой?» Он улыбнулся: «С неба, тётя Нюша».
…Судьба подарила Юрию завидное детство, не стеснённое размерами городской квартиры. На первой странице своей книги-беседы «Дорога в космос» он вспоминает «желтоватую пену стружек» и то, что мог «по запахам различать породы дерева — сладковатого клёна, горьковатого дуба, вяжущий привкус сосны…» Бруски, щепки, камушки, обрезки кожи, гвозди, рыболовные крючки, обрывки пеньковой верёвки, глиняные черепки — да это же необъятный арсенал! Сокровища, которые только и ждали приложения его сил и выдумки.
И мать и старший брат Валентин помнят, что ещё совсем малышом, дошкольником, он смастерил себе лыжи, и они служили как настоящие. Валентин Алексеевич в своей документальной повести рассказывает о предновогодних днях, видимо, 1940 года, когда в крепкий мороз Юра с приятелями бегал на этих самых лыжах далеко в лес и встретил там лису и зайца.
Скорее всего, это была мальчишеская фантазия, стремящаяся к гиперболе.
Так и прекрасные самодельные лыжи, способные унести не только в лес, полный зверья, но и задержаться на секунду в воздухе, пока они с Володей Орловским, обмирая от ужаса и наслаждения, прыгали, будто с трамплина, с края оврага…
Юра весь взбудоражен новостью. Учительница Ксения Герасимовна позвала его на школьную ёлку! И не просто так придёт он, дошколёнок, глазеть, а будет читать стихи. Про кошку.
Растроганная мать достаёт сыну обновку: голубую рубаху с белыми пуговками…
Как странно сейчас подумать, что на космодроме Гагарин спал спокойно, а новогодняя ёлка потрясла его душу настолько, что ещё задолго до рассвета он соскочил с печи и разбудил Валентина и Зою: как бы старшие не опоздали!
Впечатления детского возраста неповторимы. Разница лишь в том, что клушинская ёлка была волшебной новинкой для одного малыша в небесно-голубой рубашке и старых подшитых валенках, а фантастичную округлость Земли глазами Гагарина увидело всё человечество!..
И вот наконец заспанное декабрьское утро разлепило ресницы, поморгало ими, осыпая иней, а на белых цветах в окне робко и поздно заиграли розовые змейки. Праздник начался. Юра стоит под ёлкой, он читает стихи. Про кошку.
Клушинские времена года сменяли друг друга, и красота мира приходила к Юре Гагарину легко, как дыхание. Поздней осенью из-под бледного настила опавших листьев под давлением его ноги выступали пятна болотной мокряди. Захолодавшие деревца стояли в стеклянной воде, настолько прозрачной, что все листья видны наперечёт.
Тонкая плёнка заморозка, если исхитриться посмотреть на неё под углом, была разрисована папоротниковыми зубцами, а ледяные жилки, словно процарапанные иголкой, складывались в узор, похожий на вышивку праздничного полотенца.
Потом ложился снег, сутками мели метели. Дом визжал, звенел, вьюга била его со всех сторон. Казалось, ещё немного, и чердак будет срезан, смыт снежной струёй, его завертит, как ту обломанную ветром берёзовую ветвь, которая с шумом, почти с человеческим воплем долго носилась между стволами. Наконец она прилепилась к сугробу, примёрзла, но ещё долго пугливо вздрагивала, била беспомощно веточками, вспоминая свой полёт.
«В иные дни так занесёт, что и колодца утром не найдёшь», — вспоминала мать.
Жилось ей по-прежнему нелегко и хлопотно. Пока Клу-пгино было разделено на несколько колхозов, в своём маленьком «Ударнике», куда входила их околица, Анна Тимофеевна была и пахарем на двух лошадях, и заведовала молочной фермой. («Бывало, примчишься с ребятами к маме на ферму, — вспоминал Юрий, — и она каждому нальёт по кружке парного молока и отрежет по ломтю свежего ржаного хлеба».) Когда колхозы слились, Анна Тимофеевна, чтоб быть поближе к дому, сделалась телятницей, а затем и свинаркой. Она не боялась никакой работы и оставалась такой же дружелюбно-немногословной, освещая дом своей непогасшей за долгие годы улыбкой.
Отец, о котором Юра всегда отзывался как о строгом, но справедливом человеке, не баловавшем напрасно и не наказывавшем детей без причины, не всегда жил дома: чаще он работал плотником в колхозе или на мельнице, но случалось, что уходил и на дальние заработки. Именно он «преподал нам, детям, первые уроки дисциплины, уважения к старшим, любовь к труду», писал потом Юрий.
…Подошла последняя предвоенная весна.
Солнце припекало; безостановочно кричали грачи, устраивая на берегах гнёзда и воруя друг у друга длинные упругие хворостины. Речка дышала снежной прохладой. Голос ледохода, слабый и упрямый, всплески, шуршанье и торканье льдинок — всё напитывало тишину плотно и радостно. Река неслась вперёд.
Наслаждение скоростью! Оно началось для Юры визжащим лётом салазок и тяжёлым галопом ездовой лошади, а ещё был бег наперегонки по тёплому лугу. Наслаждение скоростью! Одна из главных радостей его жизни.