Страница 11 из 65
33
Оленька сама не знала, деликатна она или просто бесхарактерна. К примеру, у мужа была отвратительная манера гладить ее по голове, он просто в раж входил. Но она молчала. Не хотела его огорчать. И еще он называл ее Зайкой. Ей всегда казалось, что животные прозвища в семье — признак вырождения этой самой семьи. Как можно называть мужчину котиком и испытывать к нему нормальное, а не зоофилическое влечение?
Оленьке не нравилось считать себя бесхарактерной, поэтому в своих размышлениях она остановилась на деликатности. А поскольку деликатность бродит неподалеку от сострадательности, Оленька сострадала. Много и часто. Правда, с появлением Володика, разогнавшего очередь к жилетке, она как-то потеряла сноровку. А вот сейчас все разом вернулось. И Оленька нутром чуяла, что тут не маленькая тележка, а воз. И тащить ей этот воз на себе, а как же не тащить, Кэтрин сколько из-за нее бегала.
Начало стандартное. Оно всегда вот так: общее заключение («жизнь кончена») и взгляд будто бы погасший, смиренный такой. А там, в глубине зрачка, огонек плотоядный: «Пожалей меня, а то пожалеешь, что не пожалела».
И вроде бы уже сама не знаешь, кто тут жертва.
Оленька снова подумала, что надо бы позвонить домой. Но момент был совсем не подходящим. Только бессердечное чудище может утрясать свои бытовые проблемы, когда у ближнего кончена жизнь.
— Ну что ты, не кончена, — Оленька бодро так посмотрела. — Это этап.
На самом деле сдается ей, что Кэтрин недалека от истины. Но язык не поворачивается согласиться.
— У меня этот этап уже тридцать лет продолжается. С тех пор, как мама ушла…
— А мама…
— Она болела долго. Знаешь, я потом даже злилась на нее, что она нас «бросила». Дети, они же жестокие. В конечном счете, я ее не очень хорошо помню. И вот теперь я… уээл, да что говорить.
Диагноз ясен: погрязшая в домашних делах и дрязгах немолодая тортилла. А вот если бы Кэтрин приодеть, постричь, брови повыдергивать… Если она сменит трагические интонации в голосе на что-нибудь призывное… То, может быть, не прынц, но вполне сносный джентльмен с сединой в бороде и с бесом в ребре заинтересуется. К тому же Кэтрин живет возле Старого Арбата.
Попытка, как известно, не пытка.
— Кэтрин, слушай, тебе пора собой заняться. Что ты обслуживаешь этих…
— «Эти» — мои близкие.
— Да, конечно, но ты и о себе подумай. Тебе надо на людях бывать, а не дома сидеть, по вечерам-то. Что ты тут высиживаешь? — Оленька решила разрядить обстановку к месту ввернутой шуткой: — Может, яйцо какое высиживаешь, а? Покажи хоть…
Лицо у Кэтрин начало вытягиваться, как в кривом зеркале. Оленька подумала, что сказала что-то очень, очень, очень лишнее.
34
Этот взвизг звучал бы смешно — в другое время и в другом месте.
— Нет у меня никакого яйца! И никогда не будет!
У Оленьки возникло непроизвольное желание прикрыть живот руками. Вот оно что. То ли она виноватая теперь будет, что беременна, то ли Кэтрин присуседиться пытается, носится с Оленькой как с торбой писаной, а на самом деле — не с Оленькой, а с ее животом.
— Кэтрин, тебе только сорок. Женщины и в сорок пять рожают.
— Женщины, но не я! И не первого они рожают. И им есть от кого.
А может, она старая дева? Почему нет?
— Кэтрин, тебе надо выходить… Людей видеть поча…
— Он меня бросил, мой Коля. Уже месяц как не звонит. Бросил.
Вот оно что. Интересно бы на этого Колю — одним глазком…
— A-а… Экая свинья.
Кэтрин схватилась за сигарету.
— Нет! Не свинья! Просто он меня никогда не любил, все время за жену прятался — Машу нельзя травмировать, Маша друг и товарищ, Маша то, Маша сё. А я, значит, так — для антуражу.
Типичный камерный мерзавец. Морочит двум бабам головы. А любит только себя.
— Его одна работа интересует. Туда командировки, сюда… Ему некогда трубку даже снять. А я когда ни позвоню — занят, говорить не может. Звонки домой исключены. Сидела, ждала каждый вечер, как прикованная. А теперь и не жду уже.
Кэтрин познакомилась с Колей на прошлой работе, он там делами издательства воротил, совсем не маленького издательства. Идею об увольнении он ей и внушил («чтобы внимание не привлекать»). Антон Верблюдович, там же работавший, затеял «Глобус», Кэтрин была предпослана роль примы. Чего не согласиться.
— Слушай, а пусть бы он тебе сделал ребенка, и мог бы отваливать.
Всё против Кэтрин: Коля на побочного отпрыска не согласен, да и у Кэтрин здоровье уже не то, когда-то был выкидыш, а сейчас и подавно случится какая-нибудь гадость. К тому же Коля пропал после телефонного скандала. Оно, конечно, ни к чему было, но ведь тут только глухонемой не раскричится: когда Кэтрин поймала его, он уже две недели как молчал и увиливал («Абонент не отвечает или временно недоступен, попробуйте перезвонить позднее»: совет для идиотов). Она хотела расставить точки над «i», как ей казалось. И зачем-то расставила. Коля сказал, что расходиться надо мирно и что позвонит, как только время выкроит. Тогда они и поговорят, а сейчас он не может, у него летучка через двадцать минут и ему поесть надо.
— Эта Маша весь день сидит с детьми, а вечером он приходит, и еды нет. Она, видишь ли, утомилась. — Кэтрин уставилась в одну точку. — Я хочу сдохнуть.
35
Разве поможешь человеку, свой земной путь продолжать не желающему? Если даже и на словах только. Ведь спасение топящихся — дело неблагодарное.
Оленька это прекрасно знала, но каждый раз, подобно обученному сенбернару, копающему снег в поисках замерзшего в горах путника, она рыла, рыла, пыталась добраться до сердцевины, докопаться до червя. Жизнь у Кэтрин была не сахар, но что-то еще, что-то еще в ней горчило. Попади Кэтрин к людоедам на дикий остров — никто ее не тронул бы. Она казалась горькой даже на вид.
— Кэтрин, мне надо позвонить.
Ответом — молчание.
Оленька встала.
— Где у тебя телефон? — бодренько.
— Уже уходишь?
— Я только свекрови позвонить. А то она…
— В коридоре на тумбочке.
Шарк, шарк. Что же свалялось в тапках? «Инна Григорьевна, я с работы уехала, вы не могли бы…» — «Что тогда голову морочишь про метро, в центре пробки допоздна, поезжай домой, у какой такой ты сотрудницы?»
Володик в объятиях Морфея, судя по всему. А то не поздоровилось бы свекровушке.
— Кэтрин, мне скоро надо будет идти.
— Иди.
— Ну я еще посижу немножко.
Куда же после такого «иди» потащишься. Потом все локти себе искусаешь — совесть замучает.
— Смотри, а то дождина ливанет.
— Да? Ну тогда…
— Нет, сиди. Я тебе зонт дам. У нас есть лишний.
— A-а… Ну ладно.
— Кофе еще будешь? Вообще-то мне скоро папу с Петей кормить. Если хочешь…
Если хочешь, пошли на кухню, я буду готовить, а ты рядом сидеть. А потом — занудная трапеза с непременным чаем в конце (чайник закипает целую вечность, а к чаю все те же сухари с маком). Сидишь, как на четырех ежах. Нет уж.
— Кэтрин, меня дома съедят. Давай посидим минут пятнадцать, и я пойду.
— Как хочешь.
«Как хочешь» — безразличное такое. Другими словами: «никаких обид, никаких, я ж понимаю, что тебя ждут, ты всем нужна, тебе есть кому звонить, у тебя семья, у тебя ребенок, даром не сдалась тебе старая тетка, зануда, проблем полон рот, тебе с ней скучно, не терпится слинять, но ты отступаешь с достоинством, — в то время как хочется побежать, да? Побежать сломя голову от тетки, которой только и остается, что сдохнуть».
Внезапно стало не о чем говорить. Оленька потопталась у двери, подошла к книжной полке, на которой стояло несколько групповых фотографий: какие-то люди, совершенно неинтересно, кто такие.
— Кто это, Кэтрин?
— Коллеги. С той работы.
— А Коля есть тут?
Слова из нее — как клещами. Оно было надо?
— Нет. Нет Коли.
— А-а…
Подошла к окну, в сырой темноте негромко шелестело.