Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 4



Никогда прежде я не видел такого пристального досмотра, даже в первые годы после войны, в период настоящего разгула таможенников. Кажется, что здесь не обычная граница между странами, – это граница между мирами. Пролетарский таможенник, самый искушенный в мире – сколько раз ему самому приходилось прятаться и убегать! – досматривает граждан, пусть и нейтральных и даже дружественных государств, но всё же людей враждебного класса. Это эмиссары капитала, торговцы и специалисты. Они прибывают в Россию, приглашенные государством, которым верховодит пролетариат. Таможенник знает, что эти торговцы посеют в магазинах счета, и в витринах вырастет урожай чудесные, дорогие, недоступные пролетариату товары. Он изучает сначала лица, а затем чемоданы. Опознает возвращенцев, у которых теперь новые польские, сербские, персидские паспорта.

Поздно, уже ночью, путешественники стоят в проходе вагона и не могут преодолеть боль от таможни. Они рассказывают друг другу обо всем, что привезли, за что заплатили пошлину и что провезли контрабандой. Пищи для разговоров хватит на долгие русские зимние вечера. Да и внукам доведется послушать.

Внуки услышат всё это, и перед ними предстанет странный, искаженный облик того времени, времени на его собственной границе, времени с его беспомощными детьми, красными таможенниками, белыми путешественниками, фальшивыми персами, красноармейцами в длинных песочно-желтых шинелях, подол которых касается земли, промозглой ночью у Негорелого, с громким хрипом нагруженных носильщиков.

Несомненно, эта граница имеет историческое значение. Я чувствую его, когда гудок паровоза протяжно и хрипло взвывает, и мы уплываем в темную, далекую, тихую страну.

III

Призраки в Москве

(Перевод Татьяны Заглядкиной)

Кто смотрит на меня с многочисленных киноафиш? – «Махараджа»[7]. В центре Москвы! Гуннар Толнес[8], немой тенор с далекого норвежского севера, победоносно шествует сквозь пушечный гром, кровь, революцию, неуязвимый, как и положено настоящему призраку. В его свите – старейшие кинодрамы Европы и Америки. Кинотеатры переполнены. Не для того ли я ехал сюда, чтобы скрыться от махараджей и им подобных? Русские отправляют к нам «Потёмкина», а у себя хотят видеть Гуннара? Какой странный обмен! Выходит, мы революционеры, а они буржуи? Мир сошел с ума!.. «Махараджа» в центре Москвы…

В витринах немногочисленных магазинов женской одежды висят старомодные наряды, длинные, широкие, словно колокола. Даже у модисток – сплошь шляпки древнейших фасонов. У женщин – не лучше. Широкополые шляпы с перьями цапли, наполеоновские треуголки, колпаки с вуалью, длинные волосы и длинные платья по щиколотку. Всё это – не только следствие крайней нужды, но и отчасти проявление консерватизма. В руках – кружевной зонтик…

Я отправился на «Махараджу» посмотреть, кто еще решил к нему заглянуть. Все те же колпаки, вуали, корсеты и зонтики.

Старая, побитая буржуазия. Видно, что она не пережила революцию, она ее переждала. За последние несколько лет ее вкусы не изменились. Она не прошла путь европейских и американских высших и средних слоев общества, путь от «Сна в летнюю ночь» до негритянского ревю, от военных наград до дней памяти, от поклонения героям до поклонения боксерам, от балетного корпуса до женского батальона и от военных облигаций до могилы Неизвестного солдата. Старая русская буржуазия осталась в 1917 году. Она хочет видеть в кино нравы, обычаи, судьбы, предметы мебели своих современников: офицеров, которые не служат в Красной армии, а обретаются в шикарных казино; любовные страсти, которые приводят к мальчишнику, а не к торжественному советскому бракосочетанию с записью в книге актов гражданского состояния; дуэли между людьми чести; стол в мансарде; буфеты с фарфоровыми безделушками и романтическую эротику. Человек хочет снова увидеть мир, в котором жил – пусть не идеальный, сегодня он кажется райским. Вот почему билеты на старые фильмы распроданы. В Париже такие кинодрамы уже идут под глумливым названием «За 20 минут до войны»[9]. Французский буржуа смеется над кадрами, которые у его русского брата по классу вызывают серьезное волнение.



Я говорю о старом русском буржуа. Ибо новый уже растет, появляется в разгар революции, оставленный ею в живых. Ему разрешено вести дела по ее милости, и он умеет обходить ее ограничения. Сильный, живой, сделанный совсем из другой материи, чем его предшественник, наполовину разбойник, наполовину купец, он с некоторым вызовом носит имя «нэпман», которое уничижительно звучит внутри страны и за ее пределами. Он лишен сентиментальности, его не сковывают ни мировоззрение, ни вещи, ни мода, ни искусство, ни мораль. Он резко отличается и от старого буржуа, и от пролетариата. Лишь через несколько десятилетий он обретет собственную форму, традиции и собственную общепринятую ложь – если останется в живых… Так что я говорю не о нем, а о старом буржуа и о старом «интеллигенте». В нем уже нет жизненной силы. Его честный, мелкий, религиозный идеализм, его добросердечный, но ограниченный либерализм подавлен великим пожаром революции – как свеча в горящем доме. Он служит советскому государству. Он живет на мизерную зарплату, но ведет прежний образ жизни, пусть и с меньшим размахом. У него сохранились несколько уродливых сувениров из Карлсбада, семейный альбом, энциклопедия, самовар и книги в кожаных переплетах. Тихими вечерами его жена играет на пианинах. Смыслом его существования было принести пользу обществу и вывести в люди сына. Внешними проявлениями успеха были для него скромные награды, неспешное продвижение по службе и регулярная прибавка к жалованию, тихие семейные праздники и надежный зять.

Но всё это в прошлом. Съезжая к мужчине, его дочь уже не спрашивает разрешения. А с сыном он уже не может поделиться своими «жизненными принципами». Сын лучше разбирается в жизни современной России и ведет по ней отца, как слепого. Отца похоронят без почестей и титулов. (Смерть тоже утратила торжественность.) Пусть сегодня он верой и правдой служит новому хозяину, являя собой образец добродетельного гражданина. Возможно, он даже доволен этим миром и принимает его. И всё же, всё же в этом мире он чужой. Он не стремился к нему, не боролся за него, но тем не менее оказался в нем, и это ставит его вне границ этого мира. Он никогда не сможет постичь кровожадную решительность, с которой возник этот мир. Его развитое чувство справедливости не может примириться с несовершенством новых порядков. Он видит недостатки нового мира гораздо острее, и он более критичен к ним, чем когда-то к недостаткам старого. С ними он тоже боролся. В конце концов, он был ребенком того мира, даже если тихо возмущался. (Вслух он никогда этого не делал.) Либеральная буржуазия, которая в 1905-м сочувствовала мятежному «Потёмкину», салютовала красному знамени восставших в Одессе и в конце концов была расстреляна казаками, не желает видеть «Потёмкина» на экране.

Дурной вкус довоенных буржуа; наивный экстаз довоенной юности; узколобое рвение, подобное тупой стреле, лишь скользящей по поверхности; сознательное отмежевание от всего, что в 90-е годы ошибочно называли «роскошным» и «бесполезным»; добровольный отказ от духовной избалованности и метафизического изящества; упрямое смешение важной и мощной, хотя и не сиюминутной политики с аполитичной красотой и мещанской игривостью – всё это лишь призраки революционеров. Всё это родом из просвещенного либерализма мелкой французской буржуазии. Это здоровые, краснощекие, крепкие призраки сегодняшнего дня. В них слишком много плоти и крови, чтобы они были живыми.

Гомер как вид «религиозного воспитания» изгнан из школы. Никогда больше не звучать в России гекзаметру. Произошло, так сказать, полное отделение государства от гуманизма. Софокл, Овидий и Тацит записаны в представители буржуазной духовности. То, в чем буржуазные преподаватели согрешили против античности, она, вероятно, должна искупить сама. А ведь какая была бы возможность в истинно революционном духе революционно разоблачить лживость античных толкований! Показать, насколько далека историческая реальность, а также внутренняя правда от передаваемых из поколения в поколение благородных и «классических» образов; насколько велика разница между героями-аристократами, командующими гребцами, и тысячами рабов, прикованных к скамьям, ведущих флот против «врага», который был их братом; насколько жестокой, бессмысленной и варварской была гибель трехсот человек при Фермопилах – для отечества, посвятившего им целых два стиха; спросить, что стало с вдовами и сиротами этих трехсот; уточнить, что Патрокла всегда хоронят и что Терсит всегда возвращается; прочитать о страшном осквернении трупа Гектора Ахиллом так, как это описывает Гомер, – чтобы все содрогнулись от страха перед любимчиком слепых, несправедливых, жестоких богов – правящего класса; представить подневольно-льстивые посвящения Овидия не только как образцы латинского «раннеэпического» стиля, но и как леденящее душу свидетельство времени, когда творец, то есть, в конечном счете, и рабочий, предает свой труд и отказывается от собственного достоинства.

7

В 1925 году на экраны вышла четвертая часть датского немого фильма «Возлюбленная махараджи» («Maharadjahens yndlingshustru»).

8

Гуннар Толнес (Gu

9

Отсылка к одноименному фельетону Рота (Frankfurter Zeitung, 11 июня 1926 года).